Ну, дай мне свою руку! я тебе прощаю, что ты огорчил меня*
. Друг мойБлагодарю за известие об Лизе*
. Я не имел в том сомнения, чтобы она не становилась лучше, но всё <же> нельзя, чтобы я был совершенно спокоен насчет <ее>. Есть еще в характере ее некоторая легкость и что<-то> такое, но жизнь богата испытаниями, которые благотворно освежают и укрепляют, укрепят и ее. В ней недостаток именно того, что есть у сестры ее. Если б и это у ней было, тогда бы я просто закрыл глаза покойно. Анетой* я доволен совершенно, и каждое письмо ее делает меня еще довольнее. Как поняла она свое положение! Уже в последний день,[419] который она провела со мною, я прочитал в лице ее решительность и силу и видел в жадности, с какой она меня слушала, что уже с моей стороны сделано всё. Начать с того, что она прежде всего выздоровела совершенно, сделалась резва, жива и бегает так, что ее трудно удержать. Увидела вдруг, в чем она может быть нужна матери и что делает нехорошо. Наконец самое главное — умела выйти из круга того, который окружает их, и составить себе круг знакомых мимо этой коры, сквозь которую редкая из женщин продирается. Письма ее наполнены благодарностью ко мне и дышат нежностью. Словом, я покоен как нельзя более за нее. А Лиза, Лиза может сделаться еще лучше, чем теперь, благодаря обществу, которое ее теперь окружает. Вы, Аксаковы, Раевские — тут, кроме хорошего, натурально ей ничего нельзя занять. Лиза — золото, если попадется в хорошие руки. Если же в дурные или такие, которых превосходства над собою она не почувствует, то Лизы в несколько дней нельзя будет узнать. Вот почему я подумать не могу без страха, если б ей, не дай бог, случилось жить с матерью и сестрами и еще в такой деревне и круге. Но об этом доволь<но>, всё слава богу, идет с этой стороны очень хорошо.Рад очень твоему счастию, т. е. редким находкам*
, сделанным тобою. Одною из них ты потчеваешь меня, как такою, которая ближе всего лежит ко мне, но таким образом, как один раз журавль позвал к себе кума, кажется, волка, на обед и велел блюда подавать в сосудах с такими узкими горлами, куда только один журавлий нос мог просунуться, и кум только нюхал, да помахивал хвостом, браня свою толстую морду. Хоть бы какими-нибудь пахучими выписками из нее попользоваться,[420] т. е. где пахнет более старина и обряд[421] старинных времен. Еще более я рад свежести сил твоих, здоровью и наслаждению, посещающему тебя в благих трудах. Счастливец. Да продлит бог до 90-летнего твоего возраста это душевное состояние.А я — не хотелось бы, о! как бы не хотелось мне открывать своего состояния. И в письме моем к тебе из Вены я бодрился и не дал знать тебе ни слова. Но знай всё. Я выехал из Москвы хорошо, и дорога до Вены по нашим открытым степям тотчас сделала надо мною чудо. Свежесть, бодрость взялась такая, какой я никогда не чувствовал. Я, чтобы освободить еще, между прочим, свой желудок от разных старых неудобств и кое-где засевших остатков московских обедов, начал пить в Вене мариенбадскую воду. Она на этот раз помогла мне удивительно, я начал чувствовать какую-то бодрость юности, а самое главное я почувствовал, что нервы мои пробуждаются, что я выхожу из того летаргического умственного бездействия,[422]
в котором я находился в последние годы и чему причиною было нервическое усыпление… Я почувствовал, что в голове моей шевелятся мысли, как разбуженный рой пчел; воображение мое становится чутко О! какая была это радость, если бы ты знал! Сюжет, который в последнее время[423] лениво держал я в голове своей, не осмеливаясь даже приниматься за него, развернулся* передо мною в величии таком, что всё во мне почувствовало сладкий трепет. И я, позабывши всё, переселился вдруг в тот мир, в котором давно не бывал, и в ту же минуту засел за работу, позабыв, что это вовсе не годилось во время пития вод, и именно тут-то требовалось спокойствие головы и мыслей.