Я сказал, что такие изложения вредны, — и это действительно так, ведь они опережают лектора и создают у публики весьма скверное мнение о нем самом и его чтениях.
Я сказал, что моя лекция — это моя собственность, и никто не имеет нрава отнять ее у меня и напечатать, — так же как взять у меня любую другую мою собственность. Я сказал: «Несколько минут тому назад вы посмотрели на мои часы, и мне не пришло в голову, что вы можете сорвать с них стрелки, так что следующий, кто захочет узнать, который час, увидел бы перед собой только бессмысленный циферблат. Но я вижу, что вы при помощи своего изложения замышляете сорвать стрелки с моей лекции и превратить ее в бессмыслицу для моих будущих слушателей. Как вы замечаете, я сижу совершенно спокойно, хотя и знаю, что вы можете уйти с моим чемоданом, пока я беседую с другими гостями, — но вы не украдете мой чемодан, потому что это частная собственность, моя собственность. Будьте же так добры, возьмите чемодан и оставьте лекцию в покое. И чемодан и лекция принадлежат мне, только мне. Возьмите чемодан. Он стоит всего сто долларов, а лекция стоит десять тысяч».
Все это было, конечно, сказано самым дружеским и любезным тоном. Я просто хотел показать ему, насколько неуместны его намерения. Обижать его я не хотел, и он не обиделся.
Однако, Ливи, если его редактор потребует у него отчет о лекции, он должен будет подчиниться, — закон строго охраняет собственность, которую сапожник создает своими руками, но не охраняет собственности, которую я создаю своим мозгом.
Я был в церкви и издалека слушал, как священник произносил проповедь не по бумажке, — это было хорошо, но говорил он без всякого чувства, необыкновенно скучным, однообразным тоном, и сразу становилось понятно, что он старательно выучил свою проповедь наизусть. Было что-то невероятно смешное в этой бесцеремонной попытке изобразить свободно льющуюся речь. Невероятно смешно было также видеть, как взрослый человек «читает наизусть», словно школьник младшего класса. Шесты его были робкими и неуверенными. Он не довел ни одного из них до конца — каждый раз пугался и бросал на середине. Он, очевидно, заранее отметил, где какой жест делать, но у него не хватало духа.
Но пение было замечательно! Оно было великолепно! Это было подлинное торжество гармонии. Когда полились первые сладостные звуки, я очнулся от своих мыслей и подумал: «Боже, какой здесь хор!» И я поглядел наверх, но оказалось, что певцов всего четверо. Зато как удивительно их голоса подходили друг к другу, как они сливались, как иногда гремели, а затем замирали, а затем в зачарованном воздухе снова начинала литься опьяняющая мелодия.
А какое сопрано! Я чувствовал, что у меня волосы встают дыбом от восторга. Я снова посмотрел на хор, и меня удивило, что этот великолепный поток дивных звуков исходит от такого миниатюрного существа. И к тому же без всякого видимого усилия.
А когда они запели «Над темными водами моря Галилейского», я почувствовал, что не могу усидеть спокойно. Какой пламенной молитвой была эта мелодия! Как она взывала, как убеждала! И какой земной, всего лишь человеческой казалась жалкая декламация священника! Он не сумел рассказать нам о покинутом, снедаемом печалью Христе, но мелодия рассказала.
Хетти Льюис просто перекувыркнулась бы, если бы она побывала здесь! Ливи, я в жизни не слышал ничего подобного.
Но, знаешь, всегда находятся люди, обладающие неукротимым самодовольством. В самый разгар этого изумительного пения тощая старая кошка, которая сидела рядом со мной, прочистила свою трубу и начала мяукать и завывать. Я чуть было не хлопнул ее по голове скамьей. Трудно представить себе более наглую бесцеремонность.
Второй псалом оказался для нее немножко не по зубам, и я вздохнул с облегчением. Когда начался третий, я томился в муках ожидания весь первый стих, а потом почувствовал себя необычайно счастливым, решив, что мне больше ничего не грозит, но на втором стихе дряхлая сычиха опять бросилась на помощь и точила свою пилу до конца псалма.
Молодой человек, который пошел со мной, устал от проповеди уже в самом начале. Он, очевидно, но привык ходить в церковь, хотя утверждал обратное. К концу он сполз вниз настолько, что совсем лег на спину. Затем он уперся обоими коленями в спинку скамьи перед ним. Он задумчиво массировал ляжки ладонями, он зевал, раза два он начинал потягиваться, но вовремя спохватывался и с унылым сожалением прекращал эту попытку; три раза он посмотрел на свои часы; наконец он начал рыгать[1]
. Тогда я выбросил его в окошко. (Уже час. Спокойной ночи! Да хранит тебя господь, моя любимая.)Сэм.
4
ОЛИВИИ КЛЕМЕНС
Потакет, штат Род-Айленд, 14 декабря 1869 г.