— По «нашему с вами», вы говорите? — вдруг спросила Наталья Львовна. — Нет, я думаю, что если люди громят булочные и тут же едят булки, то это значит, что они голодны, сытые не станут есть лишнего для их желудков! Кроме того, я вчера читала в газетах, что там на иных заводах нет каменного угля, а как же можно работать на заводе, если нет каменного угля? А уголь там откуда, не знаете?
— Из Донецкого бассейна, конечно.
— Вот видите! Оттуда его надо привезти в Петроград по железным дорогам, а для паровозов тоже надобен уголь!
— А как же иначе! — согласился он.
— А те, кому уголь приходится добывать, убиваются на фронте. Спрашивается: откуда же возьмется уголь?
— Введено военное положение, — сказал Жемарин вместо ответа.
— Может быть, кричали и чтобы переговоры о мире начать? — спросила Наталья Львовна.
— Ну уж, это ведь дело правительства, а не…
— А не тех, кого убивают? Так вы хотите сказать? У меня отец убит на войне. И мать моя умерла недавно!.. А муж, может быть, тоже убит, только до меня это пока еще не дошло, так как не офицер он, а то, что называется «нижний чин»!
Все это Наталья Львовна выговорила без передышки и пошла, едва кивнув головой Жемарину. Она пошла к газетному киоску и, не отходя от него, пробежала две столичные газеты и розовый листок телеграмм.
— Усмирят или нет? — спросила она газетчика, и тот поглядел на нее исподлобья, погладил лохматые рыжие с проседью усы и ответил с большой серьезностью:
— Их как мурашей там!
— Кого «их»? — не поняла Наталья Львовна.
— Рабочего сословия — вот кого!.. Как мурашей, говорю! А нешто мурашей всех передавишь?
— Так что, вы думаете, победят рабочие?
Газетчик присмотрелся к ней, хотя почти каждый день ее видел, и ответил многозначительно:
— Всего можно сказать по настоящему времени.
И Наталья Львовна отошла от него почему-то радостно встревоженная.
— Ну, в Петрограде что-то такое затеялось! — обратилась она к Пелагее прямо с прихода.
— Заверюха, что ль? — насторожилась Пелагея.
— Какая «заварюха»?
— А вот какая в японскую войну была?
— Заварюха так заварюха… Однако там войска много… Посмотрим, как дальше пойдет эта заварюха. Завтра не прозевай, телеграмму купи. Или лучше я сама пойду: я сказала газетчику, чтобы для меня одну спрятал, никому другому не продавал. Авось не забудет.
В газетах, которые купила и принесла домой Наталья Львовна, о «заварюхе» ничего не говорилось, но никогда с таким вниманием не читала она газет, стараясь выяснить, что могло привести к «беспорядкам», начавшимся неожиданно. Она чувствовала, что в жизнь ее, как и всех кругом, вошло вдруг что-то очень большое, чего задавить, усмирить, уничтожить нельзя, и с вечера долго не могла заснуть.
И это не война где-то там, в Галиции, или в каких-то Августовских лесах, или в болотах Восточной Пруссии, — это — в своей столице, которую совсем недавно, в силу ярко вспыхнувшего патриотизма, назвали наконец по-русски Петро-град, а то двести лет с лишком называлась она то Санкт-Питербурх, то Санкт-Петербург, то короче — Петербург. Теперь в этом русском уже городе заговорили наконец по-русски: «Хлеба!.. Хлеба!.. Хлеба!..» Во множестве вышли с фабрик женщины, которым нечего есть самим, у которых голодают дети. Как же воевать дальше, если нечего есть даже в столице? И почему об этом не подумали раньше, когда начинали войну, что солдаты не пашут, не сеют, а только едят готовое, и кто же теперь пашет и сеет и убирает хлеб по деревням? Старики, женщины, ребята? Прежде они помогали, но «кормильцами» семей их никто не называл, кормильцы эти теперь там, на фронте, где и ее муж, полковой каптенармус Федор Макухин, хотя и старший унтер-офицер, с тремя басонами на погонах, но все же «нижний чин», которому говорят «ты» все офицеры.
— Ну что? Усмирили? — спросила Наталья Львовна газетчика, когда утром брала из его рук оставленный для нее листок телеграмм.
— Ку-у-д-а! — сказал газетчик сияя и махнул рукой.
— Ну вот!.. То-то… Это хорошо! — вырвалось у Натальи Львовны.
— Чего лучше! — в тон ей отозвался газетчик. Тут он поглядел кругом, понизил голос почти до шепота и добавил: — Прекращение войны может быть из-за этого дела, — вот что!
И потом с каждым днем все веселее становился этот суровый с виду, как школьный сторож, газетчик, а третьего марта он уже по-приятельски подмигнул ей, когда подошла она за телеграммой, и сказал громко:
— Отрекся — заставили! Сняли с престола!
— Ура! — вскрикнула неожиданно для себя самой Наталья Львовна.
— Ура-а! — крикнул и газетчик. Потом он снял левой рукой картуз, а правую протянул ей: — С чем вас и поздравляю!
Весь этот день был праздником для Натальи Львовны, притом таким, какими бывают праздничные дни только в детстве. Удивило ее и то, что так же приподнято чувствовали себя и другие; однако были и недовольные. Об одном таком рассказал ей почтальон Пантелеймон Дрок. Этот красноглазый, но дюжий крепыш, лет под пятьдесят, был вообще разговорчив, когда приносил ей почту, но в этот день, принеся газету и письмо от Федора, он был особенно многословен и громкоголос: