Тезисы эти получили дальнейшее развитие в конце 1877 г., в некрологе Некрасова: «…величие Пушкина, как руководящего гения, состояло именно в том, что он так скоро, и окруженный почти совсем не понимавшими его людьми, нашел твердую дорогу, нашел великий и вожделенный исход для нас, русских, и указал на него. Этот исход был — народность, преклонение перед правдой народа русского. Пушкин был явление великое, чрезвычайное <…> Не говорю уже о том, что он, всечеловечностью гения своего и способностью откликаться на все многоразличные духовные стороны европейского человечества и почти перевоплощаться в гении чужих народов и национальностей, засвидетельствовал о всечеловечности и о всеобъемлемости русского духа и тем как бы провозвестил и о будущем предназначении гения России во всем человечестве, как всеединящего всепримиряющего и всё возрождающего в нем начала» (наст. том, с. 394). Здесь же далее мы читаем: «Пушкин первый объявил, что русский человек не раб и никогда не был им, несмотря на многовековое рабство <…> Пушкин любил народ не за одни только страдания его. За страдания сожалеют, а сожаление так часто идет рядом с презрением <…> Это был не барин, милостивый и гуманный, жалеющий мужика за его горькую участь, это был человек, сам перевоплощавшийся сердцем, своим в простолюдина, в суть его, почти в образ его <…> Начиная с величавой, огромной фигуры летописца в „Борисе Годунове”, до изображения спутников Пугачева, — всё это у Пушкина — народ в его глубочайших проявлениях, и всё это понятно народу, как собственная суть его <…> Если б Пушкин прожил дольше, то оставил бы нам такие художественные сокровища для понимания народного, которые, влиянием своим, наверно бы сократили времена и сроки перехода всей интеллигенции нашей, столь возвышающейся и до сих пор над народом в гордости своего европеизма, — к народной правде, к народной силе и к Сознанию народного назначения» (наст. том, с. 399).
В двух первых параграфах январского выпуска главы второй «Дневника писателя» за 1877 г. Достоевский обосновал и свое понимание исторических судеб России, той роли, которую она призвана сыграть в мировой истории, «…национальная идея русская, — писал Достоевский, — есть в конце концов лишь всемирное общечеловеческое единение…». И далее: «…нам от Европы никак нельзя отказаться. Европа нам второе отечество, — я первый страстно исповедую это и всегда исповедовал. Европа нам почти так же всем дорога, как Россия; в ней всё Афетово племя, а наша идея — объединение всех наций этого племени, и даже дальше, гораздо дальше, до Сима и Хама», «…настоящее социальное слово несет в себе не кто иной, как народ наш <…> в идее его, в духе его заключается живая потребность всеединения человеческого, всеединения уже с полным уважением к национальным личностям и к сохранению их…» (наст. том, с. 26). Тезис о «всемирном человеческом единении» как «национальной русской идее» предопределил философско-историческую проблематику пушкинской речи. «Всемирную отзывчивость» Пушкина Достоевский рассматривает здесь как залог способности русской культуры помочь человечеству в будущем его движении к «мировой гармонии» и «объединению всех наций», возлагая на русскую интеллигенцию и на молодое поколение задачу осуществления этих гуманистических заветов Пушкина.
До нас дошли рукописи, отражающие все последовательные стадии авторской работы над пушкинской речью: четыре черновых наброска (из них три представляют конспективные заметки, планы и заготовки для будущей речи, а один является первоначальной редакцией ее начала, отброшенного и замененного автором в ходе дальнейшей работы), черновой автограф речи, та рукопись (список рукою А. Г. Достоевской с ее стенограммы со вставками и исправлениями автора), по которой писатель произносил свою речь в Москве и которая затем служила наборной рукописью при первой публикации пушкинской речи в «Московских ведомостях», и, наконец, часть корректуры второй главы «Дневника писателя» 1880 г., содержащая начало пушкинской речи.
Самый ранний набросок, который можно связать с замыслом речи о Пушкине, имеет полемический характер: он направлен против истолкования стихотворения Пушкина «Моя родословная» (1830) как доказательства того, что Пушкин «кичился своим аристократическим происхождением» (XXIV, 209). После названного полемического наброска Достоевский перевернул лист и начал делать на нем заметки в направлении, обратном первоначальному тексту. Однако допустимо и другое предположение. Среди сохранившихся набросков есть, как уже отмечалось, один, представляющий первую известную нам редакцию начала пушкинской речи, которая также имеет полемический характер, и это сближает ее с цитированным наброском.