Что такое «Буря», «Троил и Крессида», «Два веронца», «Виндзорские кумушки», «Сон в летнюю ночь», «Зимняя сказка»? Это фантазия, это арабеск. Арабеск в искусстве — то же, что растительность в природе. Арабеск прорастает, растет, образует завязь, дает ростки, множится, цветет, повторяя все извилины мечты. Арабеск неизмерим; у него неслыханная способность шириться и распространяться; он заполняет горизонт и открывает новые перспективы; он пересекает светящийся фон бесчисленными сплетениями, и если среди его линий вдруг проглянет человеческое лицо, у вас внезапно начинает кружиться голова и вы пугаетесь. И в просветах арабеска перед вами возникает вся философия; растительность оживает, человек сливается с природой, из сочетаний конечного образуется бесконечность, и перед этим созданием, где невозможное совмещается с истинным, человеческая душа содрогается в каком-то смутном и возвышенном волнении.
Впрочем, не следует допускать, чтобы здание скрылось за растительностью, а драма за арабеском.
Одно из свойств гения — это странное сочетание самых далеких друг от друга способностей. Рисовать прихотливый узор, как Ариосто, потом проникать в тайные глубины души, как Паскаль, — вот каковы возможности подлинного поэта. Шекспиру принадлежит самое сокровенное в человеке. Каждую минуту он удивляет нас этим. Он извлекает из нашего сознания все, что таится в нем неожиданного. Немногие поэты превосходят его по силе психологического исследования. Он указал на удивительнейшие свойства человеческой души. В сложности драматического факта он искусно дает почувствовать простоту факта философского. То, в чем никто не признается самому себе, то неосознанное, которого сначала боишься, а в конце концов начинаешь желать, — вот та точка соприкосновения, где чудесным образом сходятся сердце девственницы и сердце убийцы, душа Джульетты и душа Макбета: невинная девушка и боится любви и хочет ее изведать, так же как злодей боится честолюбия, а сам в то же время честолюбив; губительные лобзания, украдкой подаренные призраку, здесь — сияющему, там — свирепому.
И ко всему этому духовному изобилию — анализу, синтезу, созданиям во плоти и крови, грезам, фантазиям, науке, философии — прибавьте еще историю — здесь историю, запечатленную историками, там историю, воплотившуюся в сказке; любые образцы человеческой породы: тут и изменник — от Макбета, убийцы своего гостя, до Кориолана, убийцы своей родины, и деспот — от тирана-мозга Цезаря, до тирана-брюха Генриха VIII, и кровожадный зверь — от льва до ростовщика. Можно ведь сказать Шейлоку: «Ты хорошо укусил, жид!» А в истоке этой ужасающей драмы, среди поросшей вереском пустыни, в сумерки вырастают три черных силуэта — Гезиод, быть может, сквозь Бека узнал бы в них фигуры вещих парок — и обещают убийцам короны.
Безмерная мощь и тончайшее очарование; жестокость, как в древнем эпосе, и сострадание; творческая сила — веселье, то веселье, что недоступно ограниченным умам, и сарказм, этот могучий удар кнута по злым; космическая безграничность и микроскопическая малость, бескрайная поэзия, у которой есть, однако, свои зенит и надир, всеобъемлющее целое и полные глубокого смысла подробности — все доступно этому гению. Приближаясь к его созданиям чувствуешь, будто могучий ветер дует из расселины неведомого мира. Сияние гения, чьи лучи проникают повсюду, — вот что такое Шекспир. «Totus in antithesi»,
[130]— сказал Джонатан Форбс.Одно из свойств, отличающих гениев от обычных умов, состоит в том, что у гениев — двойное отражение, подобно тому как карбункул, по словам Жерома Кардана, отличается от хрусталя и стекла тем, что обладает двойным преломлением.
Гений и карбункул, двойное отражение и двойное преломление — явление морального порядка соответствует явлению физическому.
Но существует ли в природе карбункул, этот драгоценнейший из драгоценных камней? Это еще не выяснено. Алхимия отвечает — да, химия же продолжает искать. Что до гения, то он существует. Достаточно прочесть первый попавшийся стих Эсхила или Ювенала, чтобы найти этот карбункул человеческого мозга.
Благодаря такой способности двойного отражения гении могут довести до наивысшей силы то, что в риторике называется антитезой, — великую способность видеть две стороны вещей.
Я не люблю Овидия, этого льстившего издалека и презираемого тираном трусливого изгнанника, эту ползающую на брюхе собаку, лизавшую кровавые руки, я ненавижу изысканное остроумие, которым полны произведения Овидия; но я не смешиваю это изысканное остроумие с мощной антитезой Шекспира.
Широкий ум многогранен, вот почему Шекспир содержит в себе Гонгору, так же как Микеланджело содержит в себе Бернини; на этот счет есть готовые фразы: «Микеланджело манерен, Шекспир злоупотребляет антитезой». Все это — формулы определенной литературной школы; но они выражают близорукое понимание великой проблемы контраста в искусстве.