Итак, мы видим, что два единственных поэта нового времени, по величию своему равные Шекспиру, приходят к тому же, что и он. Вместе с ним они придают драматический характер всей нашей поэзии, подобно ему они являют сочетание гротескного и возвышенного; и, нисколько не отклоняясь от этого великого литературного целого, опирающегося на Шекспира, Данте и Мильтон подобны двум контрфорсам здания, в котором он представляет собою центральный столб, — боковым аркам того свода, замком которого является Шекспир.
Да будет позволено нам вернуться к некоторым высказанным ранее мыслям, которые необходимо подчеркнуть. Мы пришли к ним, теперь нужно из них исходить.
С того дня, как христианство сказало человеку: «В тебе живут два начала, ты состоишь из двух существ, из которых одно — бренное, другое — бессмертное, одно — плотское, другое — бесплотное, одно — скованное вожделениями, желаниями и страстями, другое — взлетающее на крыльях восторга и мечты, словом — одно всегда придавленное к земле, своей матери, другое же постоянно рвущееся к небу, своей родине», — с того дня была создана драма. Действительно, что такое драма, как не это ежедневное противоречие, ежеминутная борьба двух враждующих начал, которые всегда противостоят друг другу в жизни и спорят за человека от его колыбели до его могилы?
Поэзия, рожденная христианством, поэзия нашего времени есть, следовательно, драма; особенность драмы — это ее реальность; реальность возникает из вполне естественного соединения двух форм: возвышенного и гротескного, сочетающихся в драме так же, как они сочетаются в жизни и в творении, ибо истинная поэзия, поэзия целостная, заключается в гармонии противоположностей. И, наконец, — пора уже сказать об этом громко, тем более что исключения здесь особенно подтверждают правило, — все, что есть в природе, есть и в искусстве.
Если попытаться с этой точки зрения подойти к нашим мелочным условным правилам, разобраться во всех этих схоластических хитросплетениях и разрешить все эти жалкие проблемы, старательно нагромождаемые нашими критиками за последние два века вокруг искусства, то вопрос о современном театре прояснится с удивительной быстротой. Драма должна сделать лишь один шаг, чтобы порвать всю эту паутину, которой армия лилипутов хотела связать ее во время сна.
Итак, если легкомысленные педанты (одно не исключает другого) будут утверждать, что безобразное, уродливое, гротескное не должно быть предметом изображения в искусстве, мы ответим им, что гротеск — это комедия, а комедия, совершенно очевидно, есть вид искусства. Тартюф не красив, Пурсоньяк не благороден, но и Пурсоньяк и Тартюф — восхитительные взлеты искусства.
Если же, отброшенные со своих передовых позиций на вторую линию, эти пограничные стражи будут упорствовать в своем запрещении соединять гротескное с возвышенным, сливать комедию с трагедией, мы укажем им на то, что в поэзии христианских народов первая из этих двух форм выражает животную природу человека, вторая — душу. И если препятствовать этим двум стволам искусства сплетать свои ветви, если систематически отделять их один из другого, они принесут, вместо плодов, один — отвлеченные изображения пороков и смешных слабостей, другой — отвлеченные изображения преступлений, героизма и добродетели. Оторванные таким образом одна от другой и предоставленные сами себе, эти две формы будут двигаться в разные стороны, уходя от действительности — одна вправо, другая влево,
[52] из чего следует, что после этих отвлеченностей останется изобразить еще кое-что — человека, и после всех этих трагедий и комедий останется написать еще кое-что — драму.