Сначала я отлучился из роты на полчаса и принес «потрясающую новость»:
— Хлопцы, ходит слух: на Донской фронт прибыл Сталин.
«Новость» понеслась по окопам и траншеям — солдатский телеграф действовал безотказно. И через час в нашем батальоне уже не было человека, который бы не занялся собой — бреются на морозе, трясут шинели, хлястики пришивают, оружие драят. Начальство в недоумении, на вопросы отвечает: «Не знаем…» Но солдат слухам верит больше, чем начальству.
В.:
О.: Нет. Никто бы не поверил. Победа под Сталинградом для каждого была праздником. Я угадал настроение.
В.:
О.: А как же. Смеяться будете, связано это с баней. 28 ноября 1943 года за Днепром я был ранен. Не тяжело. Но ясно было: отвоевался.
Мчал меня в наполненной соломой двуколке к переправе Степан Моисеев. Бывают чудеса на войне, у Сталинграда я его пожалел — сорок пять человеку, — отправил в хозяйственный взвод ездовым. У Полтавы на реке Ворскле мы снова с ним встретились. Под ураганным огнем мчались мы со Степаном по дамбе. Он в двуколке, а я, держась за веревку, бежал сзади. Пронесли нас сквозь стену огня невредимыми монгольские лошаденки. И вот теперь за Днепром в третий раз встретились со Степаном. Он меня, как сына, уложил на солому. Гнал быстро. Раненые роптали, уступая дорогу. А Степан — война научила быть хитрым — покрикивал:
— Посторонись, ребята! Раненого полковника, Героя Советского Союза везу.
Я его дергаю:
— Степан, бога побойся. Плащ-палатку поднимут — изобьют и тебя, и меня.
Когда прощались у переправы, обнял меня Степан Моисеев:
— Жениться вздумаешь — приезжай. Семь дочерей у меня…
Потом был санбат. Операция без наркоза. Чтобы медсестер не пугать ревом, я рот ватой забил.
А потом была баня в Новых Санжарах. Ее устроили то ли в школе, то ли в какой-то конторе. На дворе в котлах и бочках грелась вода. Нас, израненных, чумазых, обросших, приводили в божеский вид старушки и молодухи. Радость была — описать невозможно. Тело освобождалось от грязи. А душа словно оттаяла. Глядели мы, двадцатилетние, на такого же возраста девушек — голова кружилась от прикосновенья их рук. И казалось, ничего в жизни не может быть лучше этого радостного тепла.
В.:
О.: Да, в Павлове на Оке. А потом дорога домой, в нашу яблоневую Бурчмуллу, к родной шахте… В Куйбышеве вышел я из вагона. В помещении вокзала народу битком. Много детей, и все голодные. Я развязал вещмешок. Дети облепили, как голуби. Худые — кожа да кости. Глаза большие. Меня поразило — десятка три ребятишек, а терпеливо, без суеты, в очередь получают гостинцы… В ташкентский поезд сел я с пустым мешком. Трое суток со мной делились кто чем. И с радостью. Мы много сейчас говорим о милосердии. А оно у меня в памяти с тех военных трагических лет. Мы были тогда подлинно милосердными.
В.:
О.: Отцу. Умный, добрый и строгий был человек. К работе меня приспособил с десяти лет. Сам в шахту спускался, а я наверху коногонил — крутил барабанный привод у ствола шахты. На всю жизнь я запомнил отцовский урок воспитания. Конь был уросливый, злой — почувствовал слабосильного коногона — не слушается.
Ну, я и пошел работать, как взрослый, — кнутом коня по боку и страшным голосом «в три господа мать!». Конь покорился. Я был доволен. Но вдруг чувствую: спину мне кто-то сверлит. Оглянулся — отец. В усмешке шевелит черный ус. Остановил коня. Мне подал бутылку молока с хлебом.
— Дай-ка мне вожжи…
Я обедал, а отец коногонил. И никаких громких слов, только слегка понукает коня, на коротких остановках ласково хлопает по загривку огромной ладонью. И я в свои десять лет понял: не руганью, лаской больше добьешься.
Отец был честен. На прииске ему доверяли принимать у старателей золото. Меня любил. Когда добровольцем я шел на войну — не отговаривал. Матери сказал: «Не плачь, Мансур вернется». Сам он погиб в шахте 12 ноября 1942 года, не дождавшись моего письма с фронта.
В.: