Хлебопчук по-дружески доверчиво открылся Марову в том, что находил необходимость тщательно скрывать от всех: Маров знал, что его помощник верует в Господа Вседержителя, признает Сына Божия, Святую Деву, Апостолов, но молится не по-нашему, в церковь не ходит и принадлежит к секте, которую строго преследуют урядники, так как ее последователи не приемлют многого из нашего закона, [
не кстят детей до возраста,] не зовут попа для совершения треб, — сами брачатся, сами напутствуют покойников… Жутко [
было возросшему под сению матери-церкви] православному вообразить самого себя на месте еретика-отщепенца! [
Угрюмая судьбина Савы напоминала Василью Петровичу сиротливую будару-душегубку, затерявшуюся в безбрежном океане-жизни, вдали от спасительных, уповательно ликующих и в самых надгробных ликах, торжественных обрядов нашей веры; конец же этой безрадостной жизни пугал воображение сходством с кончиной какого-то отверженного существа, которое спешат тайком и молча забросать землей, где-нибудь в глухом безлюдном месте… «Без церковного пения, без ладана, без всего, чем могила крепка», — как сказано у Некрасова, стихи которого Василий Петрович любит и в редкие минуты настроения вспоминает.]Но чувство симпатии пристрастно и лицеприятно; [
оно находит кассационные поводы и в самом преступлении любимого человека: как ни жутки были для сыновнего сердца церковника признания во вражде с матерью-верой,] как ни страшна казалась вражда Савы с церковью, в сердце Василья Петровича нашлось, однако, оправдание еретику-другу, и именно в том, что он был образцом высокой нравственности. И все они, эти еретики, по описаниям Савы, оказывались таковыми же, как и он, так что высоконравственный Сава не составлял исключения, — все они жили дружно, честно, трезво, все готовы были жертвовать последним ради братской поддержки ближнему, кто бы он ни был, свой или чужой, гонимый [
ли, как они сами,]
илигонитель [
ли, как иноверец-урядник]. Их любили и уважали соседи всех вер — немцы, поляки и русские, их жалело начальство, обязанное гнать их и преследовать, а урядник, случалось, прежде чем наскочить на их мирное стадо, спешивался с коня и в тиши ночной подходил к их околице, чтобы шепнуть о своем завтрашнем наскоке. Так признавался другу-машинисту Сава, бесхитростный, прямой мужик, а Василий Петрович слушал дружеские признания достойного честного человека, искренно им любимого, и думал:Еще и еще больше, чем эти запрещенные предметы, еще глубже их и сильней волновали Василия Петровича беседы о том, что позволено к обсуждению всем, что нигде и никем не запрещено и тем не менее никому и никогда недоступно, ото всех и навсегда сокрыто, — о тайнах мироздания, о загадочных светилах, рассеянных в пространстве, о головокружительном, леденящем умы представлении бесконечности.
[
Эти не запрещенные, но опасные сами по себе вопросы, по-видимому, всегда занимали Хлебопчука столько же, как и неудобоисповедная вера, причинявшая беспокойства, заставлявшая его быть всегда настороже: он довольно много читал об этих вопросах, он в них был сведущ, насколько можно быть сведущим в том, чего никто знать не может.] Бледнея от душевной муки и закрывая глаза, говорил он о расстояниях между Землей и ближайшей к ней звездой, какой-нибудь Вегой, попутно объясняя, как мог, как умел, и способы, которыми определяли астрономы расстояния, не постигаемые умом простых людей; и с горячим благоговением вполне убежденного человека он утверждал, глядя на звезды, что люди Земли не одиноки в мироздании, что за миллионами миллионов верст у нас есть соседи, наши подобия, но лучше нас и, быть может, милее для Создателя, чем мы, злые и грешные дети Земли… С знанием дела рассказывал он также о Луне, о Марсе, о Сириусе, которого считал солнцем тех планет, что окружают Сириус, оставаясь незримыми для нас, за дальностью расстояния…