Вы все это знаете лучше меня, но меня занимало это последнее время. Одно из очевиднейших доказательств этого для меня было самоубийство Вронского, которое вам понравилось. Этого никогда со мной так ясно не бывало. Глава о том, как Вронский принял свою роль после свиданья с мужем, была у меня давно написана. Я стал поправлять ее, и совершенно для меня неожиданно, но несомненно, Вронский стал стреляться. Теперь же для дальнейшего оказывается, что это было органически необходимо.
Так вот почему такая милая умница, как Григорьев, мало интересен для меня. Правда, что если бы не было совсем критики, то тогда бы Григорьев и вы, понимающие искусство, были бы излишни. Теперь же, правда, что когда 9/10 всего печатного есть критика, то для критики искусства нужны люди, которые бы показывали бессмыслицу отыскивания мыслей в художественном произведении и постоянно руководили бы читателей в том бесконечном лабиринте сцеплений, в котором и состоит сущность искусства, и к тем законам, которые служат основанием этих сцеплений.
И если критики теперь уже понимают и в фельетоне могут выразить то, что я хочу сказать, то я их поздравляю и смело могу уверить qu’ils en savent plus long que moi*.
Очень, очень благодарю вас. Когда я перечел свое последнее унылое и смиренное письмо*, я понял, что я, в сущности, прошу похвалы, и вы мне прислали ее. И она, ваша похвала — я знаю, искренняя, хотя, боюсь, охотницкая — мне очень, очень дорога.
То, что я сделал ошибки в венчанье*, мне очень обидно, тем более, что я люблю эту главу.
Боюсь, не будет ли тоже ошибок по специальности, которой я касаюсь в том, что выйдет теперь в апреле*. Пожалуйста, напишите, если найдете или другие найдут.
Вы правы, что «Война и мир» растет в
Прощайте, еще тысячу раз благодарю вас. Я все надеюсь кончить. Но едва ли буду в силах. Летом часто чувствую физическую невозможность писать.
Ваш
26 апреля. Написал вам это письмо уже несколько дней тому назад и хотел не посылать — так в нем выпирает польщенное авторское тщеславие. Но написал 7 писем сейчас, и надо писать вам новое, и решился послать это.
Шила в мешке не утаишь, и вы меня знаете насквозь.
297. А. А. Фету
Получил ваше письмо*, дорогой Афанасий Афанасьич, и из этого коротенького письма и из разговоров Марьи Петровны, переданных мне женой, и из одного из последних писем ваших, в котором я пропустил фразу:
Бог Саваов с сыном, бог попов есть такой же маленький и уродливый, невозможный бог (и еще гораздо более невозможный, чем для попов был бы бог мух, которого бы мухи себе воображали огромной мухой, озабоченной только благополучием и исправлением мух).
Вы больны и думаете о смерти, а я здоров и не перестаю думать о том же и готовиться к ней. Посмотрим, кто прежде. Но мне вдруг из разных незаметных данных ясна стала ваша глубоко родственная мне натура-душа (особенно по отношению к смерти), что я вдруг оценил наши отношения и стал гораздо больше, чем прежде, дорожить ими.
А впрочем —
И даже иначе нельзя. Я многое, что я думал, старался выразить в последней главе апрельской книжки «Русского вестника»*.
Пожалуйста, напишите Пете Борисову, чтобы он непременно приехал ко мне и дня на три по крайней мере.