304. H. H. Страхову
Дорогой Николай Николаич, очень вам благодарен за известие о жене и за ваши заботы о ней*. Я очень доволен. Боткин не нашел в ее состоянии ничего опасного, а я, должен признаться, уже пережил в воображении такие ужасы. Она приехала веселая, оживленная и с такими хорошими вестями.
Успех последнего отрывка «Анны Карениной» тоже, признаюсь, порадовал меня*. Я никак этого не ждал и, право, удивляюсь и тому, что такое обыкновенное и ничтожное нравится, и еще больше тому, что, убедившись, что такое ничтожное нравится, я не начинаю писать сплеча, что попало, а делаю какой-то самому мне
Как ни пошло это говорить, но во всем в жизни, и в особенности в искусстве, нужно только одно отрицательное качество-не лгать.
В жизни ложь гадка, но не уничтожает жизнь, она замазывает ее гадостью, но под ней все-таки правда жизни, потому что чего-нибудь всегда кому-нибудь хочется, от чего-нибудь больно или радостно, но в искусстве ложь уничтожает всю связь между явлениями, порошком все рассыпается.
Что вы делаете? то есть пишете? Пришлите же мне свои статьи «Гражданина»*. Дай вам бог досуга и желанья.
Я давно не был так равнодушен к философским вопросам, как нынешний год, и льщу себя надеждой, что это хорошо для меня. Очень хочется поскорее кончить и начать новое.
Прощайте, жена вам кланяется.
Ваш
305. А. А. Толстой
Необходимо отвечать вам на три пункта, дорогой друг Alexandrine. Первое, благодарить вас — и верьте, что я словами не могу выразить, как я благодарен вам — за ваши заботы о Соне и переданные вами слова Боткина. Я и Боткина полюбил за это. Он славный должен быть человек.
Второе, сказать вам, что страх наш о Сереже прошел: он бегает и учится; только, боюсь, потерял крови больше, чем следовало, от пиявок.
Третье то, что вы меня обижаете, предполагая во мне fausse honte* в вопросах религии. Я как-то писал Урусову* от всей души и повторю это вам: для меня вопрос религии такой же вопрос, как для утопающего вопрос о том, за что ему ухватиться, чтобы спастись от неминуемой гибели, которую он чувствует всем существом cвоим. И религия уже года два для меня представляется этой возможностью спасения. Поэтому fausse honte места быть не может. А дело в том, что как только я ухвачусь за эту доску, я тону с нею вместе. И еще кое-как je surnage*, пока я не берусь за эту доску. Если вы спросите меня, что мешает мне, я не скажу вам, потому что боялся бы поколебать вашу веру. А я знаю, что это высшее благо. Я знаю, что вы улыбнетесь тому, чтобы могли мои сомнения поколебать вас; но тут дело не в том, кто лучше рассуждает, а в том, чтобы не потонуть, и потому я не стану вам говорить, а буду радоваться на вас и на всех, кто плывут в той лодочке, которая не несет меня. У меня есть приятель, ученый, Страхов, и один из лучших людей, которых я знаю. Мы с ним очень похожи друг на друга нашими религиозными взглядами; мы оба убеждены, что философия ничего не дает, что без религии жить нельзя, а верить не можем. И нынешний год летом мы собираемся с ним в Оптину пустынь. Там я монахам расскажу все причины, по которым не могу верить.
Целую вашу руку. Соня кланяется.
Ваш
306. А. А. Фету
Дорогой Афанасий Афанасьевич!
Диктую Сереже письмо вам*, потому что голова болит. Очень радуюсь, что суждение ваше о стихах Кулябки было благоприятное и почти такое же, как и мое*. Я покажу ему ваши слова и буду поощрять его к работе. Я знаю, что для того, чтобы вышло из него что-нибудь, нужно многое такое, о чем не узнаешь не только из стихов, но и даже из самых близких сношений. Но есть хоть одна черта, указывающая на поэта, и не невозможно. И то хорошо.
Длинного письма от вас не получал*, и вы не поверите, как меня огорчает мысль, что оно пропало. Писать я начал через Сережу больше из шалости. Они, дети, пришли после ученья, и я заставил Таню под диктовку написать французское письмо Готье*, а Сережа подвернулся, я ему стал диктовать вам. Правда, что голова болит и мешает работать, что особенно досадно, потому что работа не только приходит, но пришла к концу. Остается только эпилог. И он очень занимает меня*.