— Да, Прокофий Иванович, в кандидаты партии ты вступил, а вот до сих пор не научился понимать самое слово «по-партийному». Поступить по-партийному — значит поступить честно, так, как велит тебе твоя совесть, прямо, не кривя душой. А ты заставляешь меня кривить душой… Нет, Прокофий Иванович, вижу я, что жили мы с тобой до сих пор тихо и мирно, пахали землю, сеяли, изучали агротехнику, читали Тимирязева, а теперь я предвижу между нами большую ссору.
— Я так и знал. А зачем же нам ссориться?.. Я же хотел по-хорошему…
— Запомни, Прокофий Иванович, — перебила Татьяна, — наперед тебе скажу: по-хорошему, так, как ты это понимаешь, не получится. Для начала предупреждаю: эти свои мужские вольности и эти свои шуточки забудь и выбрось из головы, а иначе плохо будет.
— Грозишься?
— Нет, предупреждаю и советую.
Прокофий молча покачал головой, потом сказал, что ему нужно пойти в кузню, узнать, готовы ли конные грабли, и ушел. «И выбрали такую! — с горестью думал он дорогой. — Прав, прав Хворостянкин: женщина на политической работе не годится. Был бы мужчина — совсем другой табак. С ним бы и поговорил запросто, и он, как сам мужчина, правильно бы понял и оценил… А эта сама женщина, да такая молодая, да еще и собой смазливенькая… На нее у меня тоже глаз чертом косится… — Прокофий помял усы. — К тому же и грамотная, глаза такие смелые, — с ней, как со всеми, нельзя… Тьфу ты, чертовое положение…»
32
Татьяна подобрала на рядке кем-то брошенную сапочку и подходила к Варваре Сергеевне. Аршинцева вырвалась от своих подруг далеко вперед, не разгибалась, работала легко, как бы показывая другим, как это нужно делать. Когда с ней поравнялась Татьяна, она подняла голову, смахнула ладонью пот со лба, поправила косынку, и ее всегда суровое, мужественное лицо раскраснелось и сделалось добродушно-ласковым.
— Наговорилась с нашим усачом? — спросила она. — Небось жаловался, как ему, бедняге, трудно бабами руководить?
— Говорили, но не об этом.
— А о чем же? Глаза тебе не строил, не крутил усы, не косился за кофточку, бабник проклятый?
— Так… о всяких хозяйственных делах разговаривали.
Татьяна начала окучивать куст и делала это не хуже Аршинцевой.
— Умеешь?
— Хитрость не большая.
— Да это верно. — Варвара загребала сапочкой землю, кружилась возле куста. — Эх, Танюша, голосовала я за тебя, а теперь гляжу — и жалко мне тебя…
— Это почему ж так?
— Не потянешь. Дюже упряжка тяжелая.
— Ну что ты, Варвара Сергеевна!
— Правду говорю… Женщина ты еще молодая, слабая, а работа тебе досталась сильно трудная. Я смотрю на твое теперешнее положение так: ежели ты хочешь устоять, то надобно тебе взять свою линию и во всем идти против Хворостянкина, а иначе повернуть на свою сторону этого ломовика ты не сможешь…
Татьяна слушала внимательно, окучивала картофель и дивилась тому, с каким старанием во время разговора Аршинцева орудовала сапочкой: во всей ее могучей фигуре, в загорелых до черноты руках с огрубелыми пальцами, в крепких и твердо стоявших ногах чувствовалась не просто сила, а силища.
— А если поверну? — негромко сказала Татьяна.
— Ты? Хворостянкина? — Варвара Сергеевна выпрямилась и рассмеялась. — Каким же оружием ты его повернешь? Может быть, тем, что зовется женской лаской?
— Это оружие, Варюша, у меня тоже есть, а только оно не для Хворостянкина. — Татьяна так скупо улыбнулась, что ее красивые полные губы только чуть дрогнули: — Для Хворостянкина найдем оружие посильнее женской ласки.
— Эх, Танюша, Танюша, вижу, хоть ты и грамотная, а ничего в жизни не смыслишь. — Варвара Сергеевна окучивала сапочкой куст. — Тут один вывод: надобно его, чертяку, сбить с ног, должности лишить, сказать, — крылья пообрубить…
— Это зачем же?
— Да он же мотается на тачанке и, окромя самого себя, никого не видит… Слепотой захворал!
— Знаю.
— А ежели знаешь, то и нужно его отрешить и от власти и от тачанки, пока еще не поздно. И нашего усатого бабника тоже следует лишить бригадирства… Вот ежели ты с этого начнешь действовать, то победу одержишь.
— Нет, этого делать не нужно.
— О! — Варвара Сергеевна взялась руками в бока. — Уже в защитницы пошла? Быстро!
— Не в защите дело.