И вот тут, под копной сена, изъездив всю степь, Хворостянкин и нашел Татьяну. Издали увидев копну, чуть приметные в темноте головы людей и огоньки цигарок, Хворостянкин понял: да, именно здесь и шло одно из тех собраний, о котором говорил ему Кнышев. От этой мысли защемило сердце, мучительно захотелось услышать, о чем там они говорят. Злой и встревоженный, он рисовал в своем воображении неприятную картину: вот косари окружили Татьяну, а она стоит и произносит речь, клянет на чем свет стоит Хворостянкина, ругает такими обидными словами, что он, думая об этом, засопел и схватил рукой кучера за плечо:
— Никита! Придержи коней.
— Ты это чего? — спросил Никита. — К ветру?
— Тебе сказано — останови! — Хворостянкин слез с тачанки. — Подожди меня тут, я зараз вернусь.
Осторожно переступая по колкой, недавно скошенной траве, Хворостянкин неслышно подкрался к копне с той стороны, где его не могли видеть. Сердце стучало так сильно, что казалось, его слышно было по ту сторону копны; лицо горело, в ушах стоял противный звон. Хворостянкин затаил дыхание, напрягал слух, стараясь уловить каждое слово, долетавшее к нему из-за копны.
— Допустим, Татьяна Николаевна, ты подвергаешь сильной критике… — послышался бас.
«Так, так, — думал Хворостянкин, — знать, уже откритиковала… А ну, что будет дальше… Это Игнат спрашивал. Он должон за меня заступиться…»
— Его надо не критиковать, а взять хворостину да хорошенько по тому голому месту, — послышался женский голос, и Хворостянкин не мог понять, кто из женщин это сказал.
«Ах ты, бесстыжая морда! — зло думал он. — Ишь, чертяка, уже берется за хворостину!.. Тут только дай бабам волю…»
После этого заговорили все сразу:
— Ты лишнее на себя не бери.
— Женщина правду сказала — побить бы тебя нужно за такое отношение.
— А за какой грех мне такая кара?
— За такой, чтоб жену жалел и уважал!
— Да я ее и так жалею и уважаю.
— А чего она частенько в слезах ходит?
— Потому и плачет, что пошел у нас разлад на почве личного непонимания.
— Какое ж у вас непонимание? — спросила Татьяна.
— Это, Татьяна Николаевна, долгий сказ.
— Ну, все же… Хоть в двух словах.
— В двух — могу… Я ей говорю: «Роди мне мальчонку, какая жизнь без детей», а она — ни в какую… Разве это жена?
— И через это ты ее на собрание не пускаешь?
— Да при чем тут собрание?
— А ты ее спрашивал, почему не хочет рожать?
Голоса в сторонке:
— Гордей, а послухай, здорово новая парторгша наседает на нашего Игната… И за что? За жену…
— До всего дознается.
— Беда!
— А чего ее спрашивать? — угрюмо проговорил Игнат. — И без расспроса знаю.
— Ну, скажи, скажи.
— Да что тут сказывать?
— Ага! Стыдно!
— Чего там стыдно!.. Случилось один раз, по пьянке.
— Бил?
— Да не-е-е… Руку поднял, за косу взял… так только постращал, а она у меня такая характерная, что с той поры и признавать меня не желает, и на почве детей пошел отказ…
— Это и с моим муженьком была такая история… Жили мы со своим Иваном душа в душу, а потом я стала замечать…
Тут Хворостянкин, усмехаясь в усы, тихонько приподнялся и пошел к тачанке. «Тьфу ты, черт знает о чем говорят, какие-то бабские истории!.. Секретарь партбюро — и такие разговоры, уму непостижимо!.. Придется сообщить Кондратьеву…»
Усевшись на тачанку, он сказал:
— Никита! К этой копне подлети птицей!
Тачанка свернула с дороги и с шумом подлетела к копне.
— Здорово булы, косари! — крикнул Хворостянкин, соскочив на землю. — Как идут дела? Сколько дали процентов на сегодня?
Подошел ближе, наклонился и увидел Татьяну.
— А! Татьяна Николаевна! Беседуешь? Политграмоту проводишь… Добре, добре… Только я не ожидал, не ожидал тебя тут увидеть!
Косари молчали, и только кто-то в сторонке негромко сказал:
— И прилетел же не вовремя! Тут зачался такой интересный разговор, а его принесла нелегкая…
34
Помню, и хорошо помню то время… Вижу степь под низким осенним небом. Лежит, куда только ни взгляни, обширная кубанская равнина, и плывут над ней рваные тучи так низко, что кое-где влажные клочья цепляются о блекло-серую стерню. Узкими поясками темнеет зябь, пасутся по ней, обычно стаями, нахохлившись, озябшие грачи — такие черные, что их видно только вблизи, издали же трудно отличить цвет пера от чернозема… И еще в этом необозримом просторе вижу трактор: он гуляет один, с песней, блестит новенькими шпорами, пугает птиц и степного зверя, смелый, порывистый и величественный — первый путиловец в степях Кубани! А на взгорье железная бочка, погнутая лейка, старенькое ведро с тавотом цвета топленого масла, балаганчик, солома, полушубок, и тут же вбит в землю колышек, на нем кусок фанеры и жирные, выведенные мазутом с подтеками слова: «Тракторная бригада № 1».