Петр жуликовато присвистнул. Барахольщик с двух слов должен был понять, что перед ним не вислоух какой-нибудь, а свой же, бывалый базарный человек и что долго разговаривать нечего. Тишка бездыханно цепенел в шубе, в высокой лисьей шапке, словно не о шубе, а о нем шел торг. И барахольщик не стал долго разговаривать, однако дальше восьми красных уступать не хотел. И настаивал, чтобы Тишка взамен скинул ему и сермяжку и старую шапку («все, глядишь, на чучело сгодится»).
— Ладно, — величаво согласился Петр и к Тишке: — Десятку свою подбавлю… в долг. Хошь?
— Спасибо, дяденька, — пролепетал Тишка.
Не чуя себя, он разоблачился, забежал за пустую лавчонку, расстегнул штаны, рвал обмирающими пальцами бечевку. Нет, конечно, раздумает сейчас заиндевелый… или Петр только для зла подшутил за вчерашнее. Он вытащил деньжата, отсчитал. У возка лихорадно срывал с Себя на морозе армячок.
И Петр, — зря на него клепал Тишка, добрый он, Петр, — в руках терпеливо держал шубу. Чью это он держал шубу-то?!
И теперь еще ближе — только через рубаху — ощутил Тишка на себе теплую, хватающую за сердце тяжелину обновы. Сумерки обволакивали пустошь. Тишка забыл еще раз поблагодарить Петра, даже поглядеть забыл, оттого и не видел, как вчерашний дымок пролетел опять у того в глазах… Скорее догнать дядю Ивана, скорее показаться ему… с припляской бежать, бежать! Но нигде на пустоши дяди Ивана не примечалось, да и людей не осталось почти никого. Тишка пощупал себя, один без всех пощупал, — шуба была на нем. И маманька вышла из ветра, слезясь, загораживая глаза рукой, — не верила она своим глазам, сумасшедшая! И вывалили со всех сторон деревенские: парни, которые от зависти прикидывались, будто они и не смотрят; ко дворам выбегали звонкие, завидущие бабы и со зла молчали, старики — и те сослепа тыркались в калитки…
Да, шуба была на Тишке… рукава только чуть-чуть широки, в них продувало, подшить, что ли? Тишка догадался, вложил рукав в рукав. Ого, вот она где, теплынь!
В барак входил не Тишка, а судорога какая-то, заранее виновато и счастливо осклабившаяся. Барак был почти пустой. В глаза бросился Петр. Когда он поспел? Около него человек пять дружков; они подвыпили, скалились. Петр приблизился к Тишке, цапнул его за руку, заклещил ее пальцами. Сердце от этого оборвалось.
— А ну, покажи нам обнову!
И повлек его за собой между коек. Сзади грохнуло:
— Поп!
Тишка двигался омертвело, длинная поповская шуба, до противности ловко перехваченная в талии, полами мела по земле, рукав в пол-аршина шириной, свисал с костлявой, беспощадно дергаемой Петром руки, на голове качалась поповская рысья шапка-тиара, из-под которой вылезали нестриженые косицы. Петр получал удовольствие — разве жалко за это десятку? Тишка таращился во все стороны сквозь слезный туман, искал спасительную кожанку Подопригоры, искал гробовщика, искал Золотистого. Их не было.
— Поп! — опять грохнули дружки.
Петр торжественно вел Тишку обратно. И барак гремел хохотом, над койками — бредилось Тишке — хохочущие хари громоздились в два этажа, разваливались зубастые, трегубые, стонущие от смеха рты; барак, сотрясаясь, ржал. И вдруг смолк, словно рухнул… Подопригора входил с кем-то, кажется, с Васей-плотником, заканчивая на ходу разговор.
И он искал кого-то глазами; да, Тишку он искал, свернул прямо к нему.
— Ну, Куликов, обсудили в рабочкоме твою кандидатуру, возражений нет. В марте получаешь командировку.
Должно быть, подивила его Тишкина хмурость. Присев рядом, заботливо спросил:
— Что, нездоров, что ли?
— Здоров, — ответил Тишка.
А сам старался потихоньку высвободить плечи из колючей, отчаяньем обдающей его шубы… Дружки боком, по-собачьи ушмыгнули в прихожую, оттуда, из потемок, подглядывали… Но Петр остался, стерег; без него разговор никак не мог обойтись.
— Конечно, товарищ уполномоченный, — сказал он, — этого сироту надо жалеть. Но ведь для данной учебы он… темнота! — Петр вздохнул, развел руками. — Вот если бы взять кого, скажем, из вашего пролетарского происхождения…
Подопригора пристально, с тяготой посмотрел на него.
— Чтой-то, братец, сегодня лицо у тебя какое-то… лизучее?
Петр невпопад ухмылялся, моргал.
А Вася-плотник весело подталкивал Тишку.
— Эй, шофер, своих-то покатаешь?
— Ага, — Тишка нагнулся, скрывая лицо.
Подопригора сказал:
— Ну, гляди, не осрами Коксохима!
И словно отцовское тепло осталось после него над койкой. Тишка нырнул с головой под обнову, от нее тошно разило волком. Вспомнил про маманьку, про свояка… вспомнил про деньги, от которых уцелела одна десятка, да еще про долг, и скорчило всего от непоправимой беды… Но вскоре окинул его сон, тихий и чистый. Может быть, чуялась ему та же земля, лежавшая тут, за бараками, исхоженная его ногами, обмыканная всякими волнениями, но чуялась она во сне молодой и предпраздничной, какой и была на самом деле: ведь что бы пока ни случалось, а все же ему, Тишке, принадлежала она…
НА ЗЕМЛЕ ПРЕДКОВ