Тишка лихорадно подсчитывал: если двадцать на месяц проедать…
— Сто девяносто — это только оклад, — пояснял дальше парень, именуемый Василием Петровичем. — Потом за сверхурочную полагаются еще рейсовые, с километра…
— Это во кругу сколько же?
— Во кругу у некоторых, конечно, не у всех, до триста, до четыреста набегает.
Кто-то даже подсвистнул от удивления. Тишка по краешкам скамеек перепархивал все поближе к говорящим. Какой-то, по уши в шарфе, торопливо распутывался, чтобы тоже сказать слово.
— А вот еще лучше тем шоферам, которые с вокзала до строительства ездиют. Они в обрат, порожние, насажают баб, а с каждой бабы клади по трешке. Опять выгода.
Василий Петрович неприятно посмеялся:
— Такая выгода до одного разу. Накроют, дак так за это по затылку надают…
— Начешут! — веселился вихлястый.
Тишка встревожился: вдруг сам он, когда сделается шофером, избалуется большими деньгами, обжадовеет, захочет однажды рвануть еще больше, и… враз рухнет все счастье это негаданное. Напружился, зубы сцепил заранее, чтобы удержаться тогда. Путь-дорога Тишкина туманилась теперь впереди черт знает чем: невиданной одеждой, пирогами досыта, славой…
У хозяина в Засечном была дочь Фроська (кованые сундуки-то с приданым), одних годов с Тишкой. Оба спали в кухне — девчонка под теплым потолком на полатях, Тишка внизу, на деревянном ларе. Фроська вставала раньше, чтобы затопить печку, и Тишка часто маялся, будто еще спя, а на самом деле подглядывая через дырку своей худой дерюжинки, как косматая, в задранной спросонок рубахе слезает она, вполне уже девка, на печную приступку, с приступки на подоконник. Потом Фроська начинала по-шалому будить его, скидывала дерюжину с отбивающегося, тощего, горящего тела, норовила ущипнуть как-нибудь поозорнее. Один раз, дерясь, заскочила к нему под самую дерюжину, с головой. У Тишки руки и ноги срамотно окоченели.
По снежному первопутку отец, мать и Фроська поехали в соседнюю Растеряху к престолу и в гости к Чугуновым. У Чугуновых был сын, молодчина, лошадник, Тишке велели сбегать, еще сена принести под Фроську. Она развалилась — в лисьей поддевке, в полсапожках с калошами, в ковровом платке, напудренная, бедрастая, готовый товар, — и не покосилась даже на Тишку, пока тот подпихивал под нее сено: перед ней уже игрались хахали, гармонисты, лошадники. Туда и помчали ее с богом.
А если бы не кухонный Тишка стоял тогда у саней, а тот, каким он будет вот теперь, месяца через три, когда кончит ученье? Протуманилась Фроська, оробевшая и ослепленная, не верящая своим глазам… Опять самоутешительные вымыслы поднялись волной, понесли… Однако не надолго. Разговор уже шел о будущей учебе, о том, что в ней самое трудное; от разговора под сердцем начинало посасывать.
Парень в шарфе, недавно осмеянный, оказывается, служил сколько-то сторожем в гаранте и понимал кое-что. Он нахмурился, возгордился.
— Самое трудное — это я скажу; карбюратор.
Никто, вероятно, не знал, что это такое, на парня смотрели с опаской и недоверием.
Один Василий Петрович равнодушно согласился:
— Карбюратор — это, конечно, да. Но вот зажигание, пожалуй, посурьезнее будет. Почему?
Парень в шарфе опять сник, угнетенно моргал.
— Потому что надо знать всю теорию электричества.
Тишка почувствовал к Василию Петровичу трусливую неприязнь. Каждое его слово подсекало разгоревшиеся надежды. Оставался только где-то Подопригора: может, и дальше потянет, подсобит деревенскому?
А непоседливый все не унимался:
— Василий-то Петрович, он, знаешь, когда на плотине-то на бетономешалке работал, бывало — не его дело, а он весь мотор облазит. Про него, брат, в газете заострили, как про самого выдающегося. Вася, покажь им газетку-то.
Василий Петрович как бы нехотя слазил рукой за пазуху, выворотил оттуда целый ворох пышно-растрепанных бумаг, пакетов, старых газет, — в том и заключалась причина мнимой его пузатости. К развернутому по столу листу тотчас же жадно полезли все, а за ними, позади, и Тишка. На листе в одном из портретных четырехугольников красовался в лихо заломленном барашковом ушане не кто иной, как сам Василий Петрович: барашковый ушан, несомненно, был его, и щекастость, как у медвежонка, тоже его. Внизу печатное:
Тов. В. ЛУКЬЯНОВ,
один из лучших бетонщиков-комсомольцев бригады
тов. Маймидуллина.
Приятель его ликовал:
— Молоток парень, а? А ты спроси, давно ль он из деревни. Василий Петрович, скольки же прошло, как ты из деревни?
— Шесть месяцев.
«Ну да…» — Тишка не хотел верить насчет деревни, — Василий Петрович отрывал у него, перехватывал у него последнее…
Когда заявился учитель-шофер, мешкотного Тишку в толкотне оттерли опять на заднюю скамейку, к стене.
— Мы с вами, друзья, имеем такую установку — учиться на шофера. Дело хорошее. Но для шофера, скажу наперед, главнее всего будут две установки: выдержка духа и глазомер.
Учитель терзанул на могучей груди кожаные отвороты пиджака, сбросил прочь кепку: долгих поучений не любил, а сразу же — к делу. Да и курсы были спешные, трехмесячные.