— Что у нас самое-рассамое основное в машине? Это — мотор, или двигатель. А которое вот тут на столе, — наверное, уже щупали, — это называется цилиндровый блок двигателя.
Тишка алчно тянулся через стол, чтобы ничего не упустить, но передние тоже тянулись, привставали, он видел только шапки или кудлы. И в самом переду видел вертлявый барашковый ушан, — казалось, он-то и застил, как можно злостнее, то справа, то слева учительский стол, ненавистный ушан, который все хотел зацапать для себя одного… У Тишки даже зубы скрипнули: дурак, пока все разговаривали, почему не уселся там, спереди? А учитель говорил дальше — про цилиндры, в которых от вспышки горючего получается двигательная работа. Вот он сейчас покажет чертежом на доске.
И учитель вычертил мелом три палочки: две стоячих, одну продольную. Хилые, кривоватые, белесые палочки. «Цилиндры, цилиндры», — старательно повторял Тишка. Все равно, — не только непонятно, а прямо противоестественно было, чтобы в таких палочках могла прятаться и завывать та чертова сила, которая бурей мчала грузовик с Тишкой, дядей Иваном и еще с двадцатью дюжими мужиками. (Она и тут рядом, в гараже, рычала то и дело!) Перед Тишкой возникла телега, понятная, добрая, обильно подмазанная дегтем, и лошадиные ноги, с упрямой натугой волокущие ее. Тишка не хотел, но телега увозила его все дальше, все отраднее увозила куда-то, где цилиндры облегчительно пропадали совсем… Он не поддавался, он до тряски во всем теле напрягал слух, всего себя с отчаянием выжимал навстречу словам о цилиндрах, о поршнях, но слова текли мимо, пустые, недающиеся, чуждые, их хватали и понимали только вот эти, сидящие впереди, городские, сызмала навострившиеся на всяких железных хитростях, они, даже знающие, переспрашивали то и дело учителя. У Тишки сладко, предгибельно закатилось под животом…
Во время перерыва тут же пролез к учительскому столу. Лежало там одутлое железное тело, зияющее дырами, а с боков выпустившее отростки и трубы, как бы сучклявое. Оно было выдуманно, уродливо, нарочито запутанно, чтобы заморочить человека… Тишка попробовал спросить у парня в шарфе, тоже, видать, неудачника, где же цилиндры. «А вот», — парень ткнул пальцем в круглую дыру. Тишка сопоставил с этим палочки учителя, клокочущую везучую силу. Все запуталось еще бедовее. Поискал места на передних скамьях, но всюду лежали шапки.
Вечером тягостно ему было явиться на глаза Журкину: как бы не начал расспрашивать… Но гробовщик не видел и не слышал ничего. Кипел чайник, на табуретке горел фитилек и разложена была рабочая снасть, а он, отвернувшись, забыв про все, затискав бороду в кулак, глядел и глядел в огненную печурку.
— Не захворал ли, дядя Иван?
Гробовщик вспугнуто встрепенулся.
— Да нет, так… накивался днем-то. Смотри: струмент сейчас взял, он из рук валится.
И в первый раз ощутил себя Тишка одного роста с дядей Иваном. Теперь уже не зазорно было спросить:
— Дядя Иван, а что такое цилиндр?
— Какой цилиндр?
— А в машине.
Журкин вяло подумал.
— В машине… не знаю. Вот шапки раньше такие были, господа их носили, назывались цилиндры. Вроде, если упомнишь, старые старики на деревне носили — гречневики. — Впрочем, по лицу Тишкиному понял, что говорит неподходящее… — Ну, как у тебя наука, парень?
— Да так… — Тишка пасмурно колупал пальцем печурку.
Журкин больше и не допрашивал.
К ночи опять неурочно зазвонили на слободе — густо и грозно. К ночи малолюднее теперь становился барак: те, что постарше, раньше укладывались спать, утомленные и успокоенные опорой, теперь уже по своей специальности работой. Тех, кто помоложе, выманивали на позднюю гулянку весна, электрические огоньки, кустами рассыпанные на более оживленных участках, где и клубы, и кино, и девчата… В бараке догасали печи, догасали дремотные — под благовест — разговоры о том, что вот на слободе открылось знамение — засветился церковный купол, что бабы мутятся. Обуткин, направляясь домой, позвал с собой Журкина — посмотреть чудо.
На ночном косогоре уже стоял народ. Журкин увидел под собой внизу что-то вроде светящейся тучки. Он вгляделся пристальней: да, в густой, как топь, темноте купол сиял голубовато, сонно… Журкину стало страшно, ему захотелось защититься, закрыть лицо руками. Он жил на какой-то зыблющейся земле… И Обуткин рядом подавленно вздохнул.
Журкин, немного погодя, спросил его:
— К секретарю-то что-то не зовут меня. Может быть, зря наболтали?
— Не зря. Они выдерживают, сведения какие-нибудь собирают. Они теперь не упустят.
Говорил он, словно отравой поил… Журкину вспомнился прошедший день, непривычно взвихренная в работе артель; вспомнилось, как и на себе, частице ее, ощущал он каждую минуту неотстанные, упрямо направляющие руки. «Да, эти не упустят, умеют свое взять от человека, без скидки». Люди топали по настилам лесов, славно лезли на приступ, словно за опоздание грозила несказанная угроза, словно была — война. «Оно и есть война».
— Они, коммунисты-то, везде промеж себя, как войско, сцеплены, — сказал Обуткину.
— Именно… не как мы, простаки.