Читаем Том 2. Черемыш, брат героя. Великое противостояние полностью

– А про что же ты хотел спросить меня? Помнишь, Амед, ты в письме писал, когда в Москву собирался, что хотел что-то спросить…

– Это будем в другой раз говорить, – сказал Амед, и я услышала, как он задвигался на своей наре. – Как войны уже не будет.

– А нехорошо, Амед, что я ребят бросила, а? Неладно это все… И попадет мне. Ты только не думай, пожалуйста, что я из-за тебя…

– Конечно. Кто думает! Я понимаю так: в Москву захотела. Отец там, мать там…

– Просто я считала, Амед, что все равно не могу без Москвы. А как ты думаешь, отобьют от Москвы? Не пустят?

– Ни за что, нет!.. Смотри, сколько народу – все за Москву.

– Я тоже почему-то уверена, что не пустят немцев в Москву. А все-таки страшно, Амед…

Некоторое время мы молчали, думая каждый о своем. Потом Амед спросил:

– А как мы с тобой звезду Марс смотрели, помнишь?

– Планету, Амед, планету! Я же тебе объясняла.

– Пускай планету. Пускай звезду. Пускай солнце. Все равно… Сима, знаешь, как в одной книге у нас написано: «Мне мало одного солнца на небе…»

После этого мы опять надолго замолчали оба.

– Скорей бы в Москву приехать! – сказала я потом. – Непременно где-нибудь Игоря разыщу. Ты знаешь, Амед, как меня Игорь беспокоит!

Опять было долгое молчание. Я слышала, как Амед привстал и, должно быть, сказал в самую завесу, потому что я услышала голос очень близко:

– Сима, а этот… твой знакомый… Игорь, он тебе большой друг?

– Конечно, друг… Да нет, ты не то думаешь, Амед, он же в пятом классе. Это пионер мой.

Я слышала, как облегченно вздохнул Амед. Потом он неуверенно спросил:

– Сима, есть один такой еще вопрос: как здравствует-поживает твой уважаемый знакомый, товарищ Роман Каштан?

Тут я уже не удержалась – начала тихонько смеяться.

– Мой уважаемый знакомый, товарищ Каштан, здравствует-поживает очень хорошо. Он сейчас на укреплениях… Ой, Амед, ты ужасно до чего смешной! И я ужасно рада, что так хорошо получилось и мы встретились опять. Я очень тебя хотела видеть. А ты?

– Зачем спрашиваешь… Знаешь, как я о тебе думал – у-у, сколько думал: какая она стала, Сима? Два года не видал. Два года все думал. Мать спрашивает: «Что ты все думаешь, Амед?» Я ей говорю: «Мне есть что думать». Думал, думал, никак не знал, что такая стала.

– А какая я стала?

– Такая стала… трудно сказать, какая!

– Ну какая? Брось ты, Амед, это ты так говоришь! Как бровей не было, так и сейчас почти нет… веснушки…

– Ну как тебе не стыдно! – рассердился Амед за плащ-палаткой. – Зачем еще брови тебе, когда глаза такие! И веснушки совсем мало заметно. Нет, ты очень красивая стала.

– Гу-гу, сказал! – гукнула я, но мне было очень приятно.

– Ты большую красоту имеешь, честное даю тебе слово! – заговорил Амед убежденно. – Ты смотришь красиво. Лучше всех! У тебя взгляд тихий, а смотрит смело. Вот ты какая! Ты дружбу знаешь. Верный человек.

– А мы с тобой, Амед, будем верные друзья. Да? На всю жизнь, – сказала я.

– На всю жизнь верные, – повторил Амед.

– А я буду долго жить, Амед, вот увидишь! Я вот уверена, что будет знаешь как хорошо! Вот кончится война, опять приедешь в Москву. И мы с тобой пойдем… Затемнения уже не будет. Свет кругом. А у тебя орден! Может быть, ты даже будешь Герой Советского Союза! И пойдем в Большой театр. В ложу бенуара. Нет, в Парк культуры… Нет, сперва в Третьяковку, потом в театр. Хорошо будет!

– Хорошо будет, – отозвался Амед.

– Ну, и хватит разговаривать! Надо скорей заснуть, чтобы сейчас такой сон приснился. Покойной ночи. Давай лапу!

Я еще с вечера заметила, что в плащ-палатке, которая разгораживала нас, имеется маленькая прорезь, через которую бойцы, надевая палатку на плечи, высовывают руку, чтобы держать оружие. Прорезь эта застегивалась на какую-то деревянную бирюльку с веревочкой. Я теперь нашарила в темноте эту прорезь и просунула пальцы. И Амед, найдя в темноте, тихонько пожал мне их:

– Покойной ночи.

Стучали колеса под окнами вагона, хрумтели сеном лошади. И Табашников, куря деликатно в приоткрытую дверь вагона, пел себе под нос: «Славное море, священный Байкал…»

Рано утром выносили навоз, мыли пол, закладывали свежее сено и долго, тщательно убирали, чистили, скребли коней. Мне дали умыться в дверях на ходу поезда, поливая водой из высокого кувшина на руки. Удобнее было бы сделать это на стоянке, но Амед советовал мне не очень-то часто показываться: возить посторонних в воинском поезде было запрещено.

Утром я видела, как старый Курбан, стоя у открытых дверей вагона, держась за косяк, брезгливо изогнувшись, тер себе рот зубной щеткой. Лицо его выражало глубокое страдание. Он отплевывался, забрызгивая гимнастерку каплями жидкого мела.

– Уже было довольно, – умоляюще глядя на Амеда, говорил Курбан. – Уже я хорошо, очень чисто сделал.

– Давай, давай, три – не жалей! – кричал Табашников.

– Уважаемая, – говорил Курбан, обращаясь ко мне, – ну, скажи, зачем старый человек должен белить свой рот?

– Ты должен быть культурный боец, – говорил ему Амед. – Оставь старые привычки, Курбан. Жил в кибитке, живешь в доме. Ты должен быть культурный.

И бедный Курбан покорно, до изнеможения тер зубы щеткой.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже