Но когда путники подошли к нему и незнакомец постучался у входа, произнеся несколько неслышных им слов, тогда, к удивлению жителей, загремел внутри железный затвор и дверь растворилась. Незнакомец взошел туда один, провожавший монах остановился у входа, дверь снова заперлась изнутри.
Долго оставался незнакомец в подземелье, но жители не уставали смотреть туда, ожидая его появления.
Наконец показался он из пещеры, а вместе с ним и сам отшельник, столько времени не виденный никем.
Старец был низкого роста и еще более согнутый постом и годами, черную рясу опоясывал ременный пояс, на голове низкий греческий клобук, лицо почти заросло седыми волосами, но в светлых глазах его таяла свежесть молодости, печать строгой жизни и чистоты душевной.
От непривычки, может быть, или от лет он с трудом, казалось, передвигал свои ноги, однако, опираясь на посох, без отдыха шел с незнакомцем, провожая его до самого берега, и что-то во всю дорогу говорил ему с видимым жаром. Европеец молчал, изредка отвечая.
Никто не слышал их любопытного разговора. Иногда только отдельные слова старца долетали до тех, кто был ближе к дороге. Эти слова были: «Греция… Божья помощь… война… избранный человек… еще не готово… великое дело… тебе…» и тому подобные. Иногда слышались и целые изречения, как например: «Государственные дела мне чужды, только сердце болит за братию». Или же: «Велика опасность от неверных, не меньше от иноверных, а больше от своих». Или еще: «Великое дело готовится, только начать его безвременно — все то же, что стать за противников». Но самая длинная речь из его разговора, которую удалось поймать некоторым, была следующая: «Остановись немного: посмотри на этот прекрасный остров! Еще Бог бережет его, жизнь на нем не похожа на вашу грязную, люди не знают его, но если бы узнали, как бы удивились они! А, кажется, чему бы? Что тут нового? В душе каждого человека есть такой же незаметный, такой же потерянный островок, снаружи камень, внутри рай! Только ищи его. Только душа часто сама не знает о нем. А еще хуже, если…» Тут старец повернул в другую сторону, продолжая путь свой, и больше не слышно было его слов.
Когда же дошел он до края скалы, то провожавший монах был уже внизу и сидел в лодке, приготовляя весла. Старец остановился на самом утесе, и видно было, что он с каким-то особенным чувством поднял к небу глаза, блестящие слезами, и потом указал рукой на ту сторону, где далеко на небосклоне, наподобие неясных облаков, едва виднелись горы Греции. Незнакомец стал на колени и поднял руки к небу, как бы произнося какую-то клятву. Потом, получив благословение от старца, он скорыми шагами сошел к морю, сел в лодку и, еще раз поклонившись отшельнику, отплыл от берега.
Согбенный старец долго стоял на скале, облокотившись на свой посох и не сводя взоров от удаляющейся лодки. Но когда она совсем скрылась из виду, он посмотрел на небо, отер глаза и тихими шагами пошел в подземелье, где снова затворился от людей.
Тогда на острове начались расспросы и догадки, но верного жители могли узнать только то, что незнакомец был грек, который еще в детстве знал старца, жившего прежде на Афонской горе.
Прошло несколько лет, уже на острове давно перестали говорить об этом происшествии, но на воображение молодого Александра оно положило неизгладимое впечатление.
Все, что слышал он прежде от своего отца о земле за морем, все, что читал он в его книгах о жизни людей и народов, — все разом проснулось в его уме, все заиграло новой жизнью и скипелось в одну пеструю, блестящую, волшебную картину при одном взгляде на странную заморскую одежду, на стройную походку чужеземца, на его европейские движения.
«Кто был этот грек? — думал он. — Зачем приезжал он сюда? Кто открыл ему нашу тайну? Как пустил его к себе старец-отшельник? Что значит их таинственный разговор? О каком
Это стремление в другой мир за морем беспрестанно увеличивалось в душе молодого человека, усиливалось чтением, разговорами с отцом, уединенными мечтаниями, препятствиями и всеми даже равнодушными обстоятельствами жизни, которые обыкновенно поджигают воображение больное, зараженное невозможностью. Шли годы, но это чувство вырастало в нем еще сильнее и, наконец, сделалось его господствующим состоянием духа.
Так достиг он своего двадцатилетнего возраста.