Читаем Том 2. Машины и волки полностью

Но и волки могут страдать… Я прожил эти годы волком, ничего, кроме страданий, они мне не дали. Я просыпался каждое утро с ощущением, что я на станции, уехал и застрял в пути, – но я – волк – и каждое утро я бежал от себя, к волкам же в дебри… Я все думаю – какая же игра стоит свечей? – и какие же свечи стоят – вот этой игры, что разыграл я, человек, мужчина, инженер, прочее… У меня есть одно – моя жизнь, больше я ничего не знаю, и о ней речь. Трудно быть куром во щах. У меня есть навязчивые картины памяти. Вот несколько из них. Сначала две аналогичные… Это было в девятьсот девятнадцатом году в Коломне, когда я еще не знал Милицы. Была зима такая, как у самоедов, мы спали в шубах и валенках, забыли о белье, вечера коротали с лампадами, и у каждого в комнате стояла железка, как на кубрике у матросов в каботажных кораблях: это потому, что мы шли на дыбах все в России, в российской равнине, поставив равнину в отвес, чтобы срываться… Днем я распоряжался столбами и растягивал проволоку, чтобы проводить электричество гражданам, – и работа была на каждый день, хотя проволоки у нас и не было: то тут, то там срезывали ночами проволоку, и тогда я знал, что завтра придет гражданин, поплачется, принесет должные за проводку мешки с мукою, поплачется и скажет, что «проволочишка у него, слава богу, нашлась, сохранилась от старых времен…» – потом, через неделю гражданин прибегал и уже не плакался, а орал, что «сволочи, воры, грабители» у гражданина срезали проволоку. Я знал, что назавтра придет новый гражданин. А у лампочек в общественных местах были надписи, вроде такой: «Гражданин! не трудись воровать! – лампочка припаяна!..» – Но я отвлекся. Коротко. В Коломне тогда формировался кавалерийский дивизион, шинелей для красноармейцев не было, и им из старых запасов выдали парадную гусарскую форму, красные штаны и всячески расшитые мундиры, – им было, должно быть, очень холодно, но иносторонним зато красиво было смотреть на них. Я был в компании командиров. Однажды мы запили и играли в карты, три дня подряд. Днем, все же, я ходил развешивать перепереворованную проволоку. И вот, день на третий, днем, проходя мимо, я зашел на минуту выпить водки от холода. Все было открыто, командиры жили в большом реквизированном доме, я прошел ряд пустых комнат и вышел в зал. И я увидел: как все спали. Четверо заснули за столом, один с зажатыми в руке картами и с закинутой другой рукой, чтобы кинуть карту и бить ей, – один спал стоя, прислонившись к печи. Махорочный дым улегся, в окно шел солнечный свет, очень яркий, и в комнате было безмолвно. Мне стало страшно, мне стало очень страшно. Тогда я побежал от них, каждая пустая комната давила новым страхом, и я бежал все скорее, – потом, уже на дворе, где столпились кавалеристы, я стал – непонятно почему – за собачью конуру и стоял там с добрый час, и я знаю, если бы тогда кто-нибудь побежал мимо меня, я бросился бы на него!.. Это один эпизод, мне ничего не стоит призвать его, и тогда я, как наяву, вижу все подробности, и свисший ус командира дивизиона – по службе и на войне, а в жизни и до войны – опереточного актера, – но этот эпизод приходит мне в память, ясный, как галлюцинация, и помимо моей воли тогда мне хочется лезть под кровать и кусаться, и выть волком. Кругом нас, вчера, сегодня, тут, там, – такая страшная революция, – ты слышишь, какая тишина?..[4] Но ведь мне все же жить, – и в сентябре бывают золотые дни… Но вот – другой эпизод. Это в детстве, я был гимназистом, в Ростиславле на Рождестве к отцу собирались соседи-помещики, и они все ночи играли в большой шлем. Женщины и дети спали, за картами, обалдев, уже безмолвно, сидели только мужчины. Помню, глубоко ночью мне понадобилось встать. Вы, оба брата меньшие, спали, – было темно, и за окном, в двух аршинах от стекла, черпал ночь ковш Большой Медведицы. Дом замер в тепле, в просторном дыхании здоровых людей, в тех хороших запахах, которые несут деревенские святки в доме прадедов. Я по коврику и потом по коридору прошел в залу, на сундучке спала няня. Двери в кабинет отца были открыты, и оттуда шел свет. Я подошел к двери и увидел, – вот это тоже всегда стоит перед моими глазами: на ломберном столе горели три свечи, четвертая потухла, и за столом сидели четверо, за картами, – отец поднял карту и задумался над ней, его партнер зажал сигару в углу рта и прищурился, выжидая, – двое остальных мне не запомнились, но они были неподвижны, – а по комнате ходил синими туманами табачный дым. Отец резким движением открыл карту, кинул ее на стол и сказал: – «Пикендрясы!» – Вот и все! Я проплакал всю ту ночь до рассвета. У Гоголя в «Мертвых душах» есть это слово – «пикендрясы» – и я прочитал «Мертвые души» только до этого слова, – не мог дальше. Ни разу в жизни не произнес вслух я этого слова, – «пикендрясы», – и больше всего в мире я чту память отца – за это слово – «пикендрясы», потому что любовь есть огромная боль, и боль – есть любовь.

Перейти на страницу:

Все книги серии Б.А.Пильняк. Собрание сочинений в шести томах

Похожие книги

Общежитие
Общежитие

"Хроника времён неразумного социализма" – так автор обозначил жанр двух книг "Муравейник Russia". В книгах рассказывается о жизни провинциальной России. Даже московские главы прежде всего о лимитчиках, так и не прижившихся в Москве. Общежитие, барак, движущийся железнодорожный вагон, забегаловка – не только фон, место действия, но и смыслообразующие метафоры неразумно устроенной жизни. В книгах десятки, если не сотни персонажей, и каждый имеет свой характер, своё лицо. Две части хроник – "Общежитие" и "Парус" – два смысловых центра: обывательское болото и движение жизни вопреки всему.Содержит нецензурную брань.

Владимир Макарович Шапко , Владимир Петрович Фролов , Владимир Яковлевич Зазубрин

Драматургия / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия / Советская классическая проза / Самиздат, сетевая литература / Роман