– А знаешь, что я чуть-чуть было не сделала? – хотела было прошлой весной взять дом в аренду, у меня есть приятели – артельно отремонтировать его своими руками, конечно, – выгнать всю шантропу прошлогоднюю, как летошний снег, чтобы дом не рушился… Да я его еще возьму. У меня к нему странная привязанность, к дому, – я вот собираю все, что в нем осталось, какие-то старые тряпки, ненужные книги, вещи, – нашла где-то щипцы, которым лет сто, для оправления сальных свечей, берегу их, это остатки какой-то культуры, которой у меня нет… Дом я возьму в свои руки, только торговой пристани там уже не будет, – я все дворы засажу листвою, пусть растет, и так засажу, чтобы ни одной тропинки, запутайся, глаза выколи!..
Нонна зачерпнула за бортом горстью воду, попила из горсти.
– Зачем ты сырую воду? –
– Пустяки, то ли бывает, –
и запела незнакомую песню, очень дремучую.
– Что это ты поешь? –
– А это разбойничья песня, сложена по преданию, при Пугачеве… Я о Пугачеве реферат писала, хороший был человек, люблю таких…
– А ты, должно быть, очень на бабку похожа, только времена другие, бабка бранилась – «уу, бурлак, Пугач!»
…Приехали уже поздно. Нонна привязала лодку, вышли из-под забойки, выпрямилась, поправила голос, – и вдруг опять стало ясно, что это Надя, когда-то давно, вот здесь же на забойке, когда на другой день бабушка говорила о кровосмешении… Нонна пошла вперед, привычно, крепкой походкой, красавица, силачка. Домой не заходили, пошли в гостиницу взять вещи, извозчика нанять Нонна не позволила, понесла чемодан на плечах. У дома во мраке кто-то лежал и хрипел. Нонна поставила чемодан и пошла туда, оттуда послышался голос бабушки:
– Э-эх, негодяй, опять надрызгался? Вставай!
Кто-то завозился во мраке, и Нонна появилась не одна: за шиворот она поддерживала сапожника, что жил в спальной бабки, другой рукой взяла чемодан и опять пошла вперед. Ночь была темна. За террасой Волга лежала простором мрака, безмолвием, чуть-чуть лишь плескалась вода у разбитой забойки. И вспомнилось: – –
…Каждую весну, когда слетались все в дом к бабушке, пометы на двери росли на четверть вверх, и росла под террасой сирень и буйничала Волга за забойкой. Там, за забойкой на просторе вод, стояли сотни барж, косоушек, рыбниц, росшив, дощаников, пароходов, – под Часовенным взвозом на баржах была ярмарка, и Катерина Ивановна сама водила туда внучат, в прелести ветлужских крашеных деревянных баб, свистулек, ложек, чашек, коньков (тех самых по Клюеву – «на кровле конек есть знак молчаливый, что путь наш далек!»). От барж рыбьими усами шли канаты якорей, к забойкам от барж и росшив положены были сходни, на которых так хорошо было качаться, – и тысячи людей – бурлаков, голахов, баб, – таскали на спинах тюки с мукою, лыком, пеньками, – крепко пахло там воблой и волжской водой и просторами. Под забойкой бабушки стояли ветлужские баржи с лесом и дровами, таскали голахи и бабы на носилках и катили на тачках один за другим, вереницей – дрова на берег, строили на берегу из них пятерики, целые фантастические домины, где хорошо и с риском быть заваленным, прятались, играя в прятки. Под забойкой все вместе кричали лягушками и визжали, мужчины и женщины, купаясь в мутной воде, и, выкупавшись, обсыхая, ели воблу, поколотив ей сначала по тумбе иль камню. В пивных на берегу и в лавчонках торговали бубликами и – пиво ведь горькое – кислыми щами. На забойке, под террасой буйничала сирень. И вот над этой блестящей водой, над комнями взвозов, над домами и лачугами, над тысячной толпой полуазиатского города – каждое утро поднималось солнце, палящее, золотое, которое раскрашивало небо точно такою же глазурью, какой были залиты глиняные ветлужские свистульки, похожие на петушков. Тогда вместе с солнцем там, под забойками, возникал человеческий гул, кричали грузчики, перекрикивали их разносчики и торговки:
– …сбитень, сбииитень холааоодныай!.. – луку, луку зеленогооо!.. – гудели пароходы и кричали истошно с барж непонятное в рупоры. – А ночами, когда стихала вода и небо размалевывалось по-новому, сначала медленной красной зарей, а потом звездами, – за забойками, в дровах, на земле отдыхали люди и говорили – говорили, каким разбоем привалило счастье денежное Рукавишниковым и Бугрову, рассказывали сказки, говорили – об Имельяне Иваныче Пугачеве (пушка Пугачева валялась рядом на горе у Старого Собора), и казалось иной раз, что Пугачев, Имельян Иваныч, был – вот совсем недавно, ну в позапрошлом годе, – вон там, за Соколовой горой он объявился, позвал пристанского старосту и сказал ему:
– Признаешь ты меня, Иван Сидоров, или нет? –
– Не приходилось мне тебя видеть, батюшка, никак не признаю, – говорит Иван Сидоров.
А Имельян Иваныч тогда – бумагу из кармана и говорит:
– А есть я убиенный царь – император Петр III, – и в бумаге о том написано.
Ну, Иван Сидоров первым делом – в ноги, потом ручку целует и говорит:
– Признал, признал, батюшка, – глупость моя, старость, слеп стал. –
Ну, Имельян Иваныч первым делом говорит:
– Встань на ноги, Иван Сидоров, не подобно трудящему человеку в ногах валяться, –