– как рассказать всегдашний, единственный сон? – сон, где снится, что солнце выплавлено в домне – недаром около домен пахнет серою, как в первый день творения, – что хлеб строят заводами, – и тогда во сне возникали до боли четкие формы и формулы – завода, – геометрически правильные формы завода: – прямые, круги, окружности, эллипсы, параболы, ромбы, – ночь, – только две краски – красная и белая, – ночь, и на небе круги огней, ромбы светов, их, чтоб осветить всю землю, подпирают краны, и трубы треугольниками подпирают краны, и из-за труб к кругам огней идут по радиусам новые огни, они ломаются эллипсами, – – и там, на заводах, за заборами, в цехах, у машин, – пролетарий, геометрически правильный и огромный, как формула!..
И тому, иному, глядящему с поля от Машухи-табунщицы, – было страшно. За заводом, у Голутвина монастыря сливаются Ока с Москвою, по ним, по Москве и Оке, пошла, заложилась Русь, государство российское… За Голугвиным монастырем, за Окой, над Окой – Щурово, ниже – Перочи, Дединово, Ловцы, Белоомут, – дединовские, ловецкие, белоомутские заливные луга, поемы, займища, поокские дали и пустоши…
И –
опять мужики – – (о коих отрывок второй Вступления)…
эти места имели все, чтобы не быть той поэзией, которую столетьями считали подлинной. – Из долин российских десятилетий, с проселков поокских, из песен с проселков, из керосиновых осенних ламп (интеллигенция русская светилась керосиновыми лампами), – оттуда вот, из жизни с чаем и с крыжовенным вареньем: – взглянуть на октябрь семнадцатого года, на осьмнадцатый, на девятнадцатый и: ясно будет – как на огромные дыбы поднята Россия, вверх, в высоту, и от 23 октября в 28-е стал отвес вверх, более отвесный, чем Памир. Там наверху – туда наверх, в метелях и зноях, октябрем даже в июле, июнем всюду (ибо не было ночей!), тысячами рук, миллионами глоток, миллионами жизней, – сорванными ногтями, в пулеметном свисте, сплошной шинелью, мешками картошки: – ползти, там на отвесах, – падать, ползти, умирать, не понимать, понимать до предела в смерть, понимать за предел понимания, умирать за правду, умирать за вошь, умирать по пустякам. Там, на высотах, всегда был странный, безнебный,
…Эти места имели все, чтобы не быть той поэзией, какую считали подлинной столетьями. – Стать вот тут, у реки, – и перед тобою: – забор, за забором бурые горбы цехов, под забором горы каменноугольных шкварков, проржавевший железный лом, железные опилки, – под забором, по каменноугольным шкваркам – две колеи железных рельсов от декавыльки, упертые в заборные ворота: – и через каждые какието минуты – паровичок, вагончики, каменноугольная пылища, рабочие чернее черта; паровичок, вагончики шумливо мчат по плохо свинченным рельсам; и их съедают заборные ворота; за забором бурые горбы цехов и – не лесной, не полевой, не бурь и не метелей – шум, заводский шум, очень скучно; над горбами крыш – одно лишь небо, и даже на него не хочется смотреть, и даже нет прохожих, в этот час и на реку уже не хочется смотреть, на древнюю Москву-реку, она зажата штабелями дров, ящиками торфа, баржами на воде, свистящим пароходом, и не видна вода, и не нужен монастырь вдали…
…Шел девятьсот девятнадцатый год, шел июль, – за заводом легли пооцкие поля, Расчислав, на лугах пасли табуны Маши-табунщицы, – шла и лежала Россия изб, смотрела трахомою избяных оконцев, скалилась подворотнями, усмехалась скрипом дверей… Шел девятьсот девятнадцатый, обнаженный и голый, – октябрый семнадцатый канул в историю, – приходил двадцать первый, скорбящий.
опять расходился на ночь завком, чтобы выспаться наспех, – пальмы в кабинете заводоуправления отдыхали от махорки, совсем степенные по-европейски, и на столе лежали, не умершие еще, листки бумаги, окурки, ручки, пепел. Ночь. – Это в ночь, в проселки, в туманы, в веси – бросал и бросал завод – волю, людей, свои мысли, свой навык, – сотня туда! сюда десяток!..