— По твоим грехам, Дурак, тигра лютая пришла. Ты ее убей, а не то тебя шибко драть хан велел.
Дурак слова поперек не молвил. Пошел на тигру лютую, взял ее вежливенько поперек живота, даванул легонечко, — у тигры лютой и дух вон.
Пошел Дурак к отцу. По дороге ему ото всех людей большой почет. Говорят люди:
— Тебе бы у нас ханом быть.
Дурак ухмыляется, говорит:
— А я не хочу.
А сам еще больше растет.
Услыхали старшие ханычи, что в народе говорят, шибко испугались, к хану побежали, Дурака перед ханом обнесли:
— Дурак то наш, похваляется, что ханом скоро у нас будет.
Хан разгневался, велел дураку ноги обрубить по колено, а руки по локоть, и бросить его на горячее поле.
Лежит Дурак на горячем поле, сам воет, а тигра лютая про это дело узнала, и с радости в тот же час воскресла. И пошла людей жрать и скотину ранить. Старшие братья уж и не суются, говорят:
— Пускай Дурак наш к тигре лютой ползет, зубами ее грызет. Он же и виноват, — зачем сразу не прикончил.
Пополз дурак, ухватил тигру лютую зубами за горло, — околела тигра лютая. Говорить народ:
— Дурак без рук, без ног, а лучше тех, ногастых да рукастых. Посадим его себе в ханы.
А Дурак говорит:
— Не надо! Ну их, — говорить.
Опять братья Дурака обнесли, опять хан разгневался, велел Дураку голову рубить, а тулово на горячее поле бросить. Лежит Дурак на горячем поле, корячится от боли, а сам все растет. Вырос в одночасье непомерно большой, навалился брюхом на ханский дом, раздавил хана и старших ханычей насмерть. Потек из них сок в Дураковы раны, — и в ту же минуту у Дурака и голова выросла, и руки, и ноги. Встал Дурак во всем своем составе, возблистал светло во все стороны. А народ к нему валом валит. А тигра лютая про эти дела в тот же час узнала, от великого страха воскресла, уши заложила, хвост поджала, за тридевять земель убежала. И начался в том Дураковом царстве светлый радостный пир.
Сны
Мы пировали. Нас было много. Нам было весело. Солнце светило в окна, цветы на столе благоухали, испаряя последнюю свою душу для нашей услады, вина были тонки, сладки и ароматны. Наши подруги были молоды, и смеялись как дети.
Когда кончился пир, кому-то из нас пришла в голову мысль пойти посмотреть, где и как было изготовлено все великолепие яств, усладивших наш избалованный вкус.
— Покажи нам свою кухню, — смеясь говорили мы хозяину. — Мы хотим сказать спасибо твоему повару.
Хозяин смутился. Он пробормотал что-то невнятное. Лицо его побледнело. Но мы, смеясь, повлекли его. Тогда он усмехнулся странной улыбкой, и сказал:
— Если вы хотите… Но там очень жарко.
И мы пришли в кухню. Громадная печь возвышалась посреди громадной кухни. И печь еще топилась. Пламя было веселое и яркое, и перед печкой свалена была на пол громадная груда огромных поленьев, для чего-то завернутых в полотняные покрывала.
И когда мы спросили у повара, для чего эта печь продолжает топиться, когда мы уже отобедали, он сказал нам:
— Эту печь нельзя погасить ни на одну минуту.
И лицо его, озаренное красным отблеском печного пламени, было угрюмо. И мы наклонились к дровам, потому что от них исходил поразивший и испугавший нас смрад. Тогда помощники повара взяли одно из полен, и бросили его в печь. И мы увидели, что это был труп человека, завернутый в саван. И взяли его за голову и за ноги, и бросили в яркое пламя.
Мы смутились. Мы долго стояли молча, и смотрели, как печь пожирала трупы один за другим. И когда принесли новое беремя дров, страшную вязанку, захваченную веревкой на спине дюжего дворника, один из нас робко спросил повара:
— Где же вы берете эти дрова?
И улыбаясь, ответил нам повар:
— Их много. Больше, чем надо. Ходят мимо. Наши дворники их рубят.
Я проезжал по Николаевскому мосту. Навстречу мне шел человек с уродливо-согнутыми ногами. Видно, что ему трудно было идти, потому что колени его не разгибались, и приходилось идти в странном, словно сидячем положении.
Он взглянул на меня. В его взгляде был укор. И я понял…
Я понял, что то не был сон…
Что то не был только сон.
Были дни, проклятые дни, когда и я был таким же согнутым уродом.
Мне было трудно ходить, потому что колени у меня были постоянно согнуты. Иногда я делал над собой страшные усилия, — но всё бешенство моей воли не могло разогнуть моих ног.
Иногда ночью, лежа в своей постели, я вдруг чувствовал прилив радости и надежды. Сила возвращалась к моим ногам, моя воля расторгала спутавшие меня оковы косности, и я начинал вытягиваться.
Но вдруг тихий стон раздавался у меня под ногами, — и словно пелена спадала у меня с глаз, и все мои чувства, оцепенелые дотоле, раскрывались, — для того, чтобы поведать мне страшную правду о том, почему мои колени согнуты.
Под моими ногами лежал младенец, скованный со мной незримыми, но нерасторжимыми узами. Всегда один и тот же, и каждую ночь иной, маленький и несчастный, он лежал под моими ногами, и его сердце билось под моей ногой, и его тоненькое, хрупкое, жалкое горло было под моей ногой.
И полный ужаса, я торопливо сгибал колени, — чтобы не задушить его, маленького.