Теперь представь мою жизнь здесь, в этом доме, жизнь с ней и с этим чудовищем. Здесь, в этом доме, полном света и полном мрака, я один с ней одной!.. Отчаянная, затаенная борьба без перерыва, без отдыха, день и ночь, каждый час и каждое мгновение, борьба тем более ожесточенная, чем теснее сосредоточивалось на моей заразе бессознательное сострадание этого бледного существа… Ничто не помогало: ни почти исступленный труд, ни усталость, почти животная, ни оцепенение, которое наводили на меня зной и пыль, ни волнение при виде все новых и новых следов в земле, которую я рыл: ничто, ничто не могло подавить ужасную лихорадку, не могло, хотя бы на несколько мгновений, прервать преступное безумие. Заметив, что она идет ко мне, я закрывал глаза, и веки на моих глазах были, как пламя над пламенем… И я думал, в то время как моя кровь оглушала мой слух, с волнением, которое мне всегда казалось последним волнением в моей жизни, я думал: «Ах, если бы, открыв глаза, я мог смотреть на нее, как смотрел прежде, если бы я мог снова видеть в ней святую сестру!» Моя воля потрясала моей бедной душой, стараясь избавить ее от зла, в неистовом ужасе и с безумным страхом человека, который вытряхивает свою одежду, куда заползла гадина. Но тщетно, вечно тщетно! Она подходила ко мне шагом, конечно, своим обычным шагом, но он казался мне другим и смущал меня, как двусмысленный язык. И чем больше беспокойства и печали она замечала во мне, тем нежнее становилась она. А когда она касалась меня своими беспечными руками, все кости дрожали и холодели во мне, сердце у меня останавливалось, мой лоб обливался потом, а корни моих волос становились чувствительными, словно от страха смерти. Ах, бесконечно хуже смерти было для меня предположение, что она могла отгадать истину, эту чудовищную истину!
(Молчание.)А ночь! Ночь! Если свет был страшен для меня, то темнота была еще страшнее: эта полная теплых вздохов темнота, темнота, доводящая до бреда, до безумия… Она спала в соседней комнате. Каждый вечер, на пороге, при расставании, она подставляла мне свои щеки для поцелуев, иногда она говорила со мной из своей постели, через стену… Прислушиваясь, в часы своей мучительной бессонницы, я слышал мерное дыхание спящей. Как тут уснуть! Казалось, мои веки ранили мои глаза, ресницы были каким-то жалом в ране… Тяжелые часы уходили один за другим, приходила заря, а с зарей невыносимая усталость сменялась невыносимой дремотой, и в этой дремоте сны… сны… Ах, гнусные сны, от которых душе моей не было защиты! Лучше бодрствовать, лучше мучиться на своей подушке, как на терниях, — лучше умирать от изнеможения… Ты понимаешь? Понимаешь? Когда, наконец, сон вдруг преодолевает муку, словно давлением какого-то гнета, когда бедное тело наливается свинцом, когда все существо жаждет смерти, обморока — ты понимаешь? — эта отчаянная борьба против принуждения природы, из страха во сне сделаться невольной добычей отвратительного чудовища… Я просыпаюсь, потрясенный, как если бы преступление было уже совершено, с телом, совершенно сдавленным ужасом, не зная, снилось ли мне, или я еще не успел остыть от жара преступления, просыпаюсь еще более надломленный, еще более несчастный, с отвращением к свету — я, кто так боится темноты! — инстинктивно опуская голову и глаза, как преступник…Александр
(задыхающимся, неузнаваемым голосом).Молчи! Молчи!
Он встает, в судорогах, не в силах совладать со своим мучением, уходит на балкон, вздыхает, поднимает лицо к звездному небу.
Леонард.
Ах, я заставил тебя задыхаться… Любуйся, любуйся звездным небом. Дыши — тебе это можно…Александр
(подойдя к нему, касаясь его головы своей дрожащей рукой, тихим голосом).Теперь молчи! Молчи! Больше ни слова.
Шатаясь, он делает несколько шагов в темноте, подходит к двери, открыв ее, смотрит в пустоту, закрывает дверь, затем подходит к Леонарду, который сидит, согнувшись, закрыв лицо руками, и трогает его за голову. Он вторично возвращается на балкон. Леонард встает и приближается к нему. Они оба, друг возле друга, молча всматриваются в усеянную пылающими кострами равнину, погруженную в необыкновенно тихий и ясный вечер.
АКТ III