Джулианна молчала, не улыбалась, поглощенная своими мыслями. Так как Натали сидела у нее на коленях, повернувшись к ней спиной, то она держала ее за талию; и ее скрещенные руки покоились на коленях девочки, они были белее беленького платьица, на котором они покоились, тонкие, страдальческие, такие страдальческие, что они одни вызывали во мне бесконечную грусть.
Джулианна сидела согнувшись так, что голова Натали касалась ее подбородка, и казалось, что она прижимает ее локоны к своим устам; так что, когда я взглядывал на нее, я не видел нижней части ее лица, я не видел выражения ее рта. Я не встречался даже с глазами. Но каждый раз я видел опущенные, немного покрасневшие веки, которые каждый раз смущали меня, как будто сквозь них пристально смотрели закрытые ими глаза. Ждала она, что я ей скажу что-нибудь? Просились ли на ее нежные уста невысказанные слова?
Когда, наконец, с усилием воли мне удалось освободиться от своей инертности, в которой чередовались странная ясность и затмение, — я сказал (и кажется, я говорил с таким тоном, как будто продолжал уже начатый разговор, прибавляя новые слова к уже сказанным), я сказал тихо:
— Мать хочет, чтобы я предупредил доктора Вебести. Я ей обещал написать. Я напишу.
Она не подняла век. Она продолжала молчать. Мари в ее глубокой бессознательности посмотрела на нее с удивлением; потом она посмотрела и на меня.
Я поднялся, чтобы выйти.
— Сегодня после завтрака я еду с Федериком в лес Ассоро. Вечером, по возвращении увидимся ли мы?
Она не сделала никакого движения, чтобы ответить. Тогда я повторил голосом, выражавшим все, что было недосказано.
— Увидимся ли мы сегодня вечером по моему возвращении?
Ее губы сквозь локоны Натали прошептали:
— Да.
Среди многочисленных и противоречивых волнений в первую минуту страдания, под угрозой неизбежной опасности, у меня не было еще времени подумать о другом. Впрочем, с самого начала у меня не было и тени сомнения насчет верности моего прежнего подозрения. В моем уме другой тотчас же принял образ Филиппа Арборио, и при первом приступе физической ревности, охватившей меня в алькове, его отвратительный образ соединялся с образом Джулианны в целом ряде ужасных видений.
Теперь, в то время, как Федерико и я медленно ехали верхом по направлению к лесу вдоль извилистой реки, на которую я смотрел в грустную Святую Субботу, другой ехал с нами.
Между моим братом и мной вставал образ Филиппа Арборио, одушевленный моей ненавистью, так живо представленный благодаря моей ненависти, что смотря на него, я с
Присутствие брата странно усиливало мое страдание.
При сравнении с Федерико образ этого человека, такой худой, такой нервный, такой женственный становился маленьким, жалким и начинал мне казаться таким презренным и недостойным. Под влиянием нового идеала силы и мужской простоты, внушенным примером брата, я не только ненавидел, но и презирал это сложное и двусмысленное существо, принадлежавшее, тем не менее, к моей породе и имевшее со мною общим некоторые особенности умственного строя. Это доказывали его произведения.
Я представлял его себе похожим на один из его литературных типов, пораженным самой грустной мозговой болезнью, хитрым, неверным, жестоко любопытным, стерилизованным, благодаря привычке к анализу и холодной иронии, непрестанно занятым обращением самых горячих, самых непредвиденных порывов души в холодные и ясные формулы, привыкшим смотреть на всякое человеческое существо, как на предмет психологической спекуляции, неспособным на любовь, неспособным на великодушный поступок, на самоотречение, на жертву, погрязшим во лжи, блудливым, циничным, подлым!
Вот человек, соблазнивший Джулианну, но наверное не любивший ее. Разве его
По мере того, как я предавался своим размышлениям, факты являлись мне во всей их уродливой действительности. Разумеется, Филиппо Арборио познакомился с Джулианной во время одного из тех кризисов, когда про женщину говорят, что она «духовная»… Испытав долгое воздержание, ее волнуют поэзия, неопределенные желания, смутное томление; все это лишь маски, за которые прячутся грубые влечения физической потребности.