— Послушай меня, Туллио. У меня есть одна мысль. Федерико рассказал мне о твоем сегодняшнем безумстве, об опасности, которой ты подвергся сегодня на берегу Ассоро, он мне все рассказал. Я подумала, дрожа: «Кто знает, какой приступ страдания заставил его подвергнуться этой опасности». И, подумав, мне показалось, что я все поняла. Я все отгадала. Моя душа предвидит все твои будущие страдания, страдания, от которых ничто не защитит тебя, страдания, которые будут увеличиваться с каждым днем, безутешные, невыносимые. Ах, Туллио, ты, наверное, уже представил их себе и думаешь, что не сможешь их перенести. Есть только одно средство спасти тебя, меня, нашу душу, нашу любовь; да, дай мне сказать это —
Чрезвычайно нравственный подъем отражался в ее голосе, во всей ее фигуре в этот момент. Дрожь пробежала по моему телу; мимолетная иллюзия овладела моей мыслью. Я действительно думал, что в эту минуту моя любовь и любовь этой женщины встретились во всей их идеальной чистоте, избавленные от всякой человеческой ничтожности, не запятнанные грехом. У меня опять на некоторое время было то же ощущение, испытанное вначале, когда внешний мир казался мне окончательно исчезнувшим. Потом, как всегда, наступила реакция. Это состояние духа не было моим, оно стало для меня объективным, сделалось для меня
— Выслушай меня, — продолжала она, понижая голос, точно боясь, что кто-нибудь услышит ее. — Я высказала Федерико желание видеть лес, угольщиков, все эти места. Завтра утром Федерико не может сопровождать нас, потому что ему нужно ехать в Казаль-Кальдоре. Мы поедем вдвоем. Федерико сказал мне, что я могу ехать на Искре, когда мы будем на берегу… я сделаю то, что ты сделал сегодня утром. Случится несчастие. Федерик сказал мне, что из Ассоро нет спасения… хочешь?
Хотя она и говорила связно, но казалось, что она в лихорадочном состоянии. Необычный румянец горел на щеках, а глаза как-то странно блестели.
Призрак зловещей реки быстро промелькнул в моем мозгу.
Она повторила, наклоняясь ко мне:
— Хочешь?
Я встал, взял ее за руки. Хотел успокоить ее лихорадочность.
Горе и бесконечная жалость наполнили мою душу. И голос мой был мягкий, добрый; он дрожал от нежности.
— Бедная Джулианна! Не волнуйся так. Ты чересчур страдаешь; страдание делает тебя безумной, бедная! Тебе надо много мужества; надо, чтобы ты не думала больше о том, что говорила… Думай о Мари, о Натали… Я принял это наказание. Я, вероятно, заслужил это наказание за все содеянное мною зло. Я принял его, я перенесу его. Только надо, чтобы ты жила. Обещай мне, Джулианна, ради Мари, ради Натали, ради твоей любви к матери, ради всего того, что я говорил тебе вчера, обещай мне, что ты не будешь стараться умереть.
Она сидела, опустив голову. И вдруг, освободив свои руки, она схватила мои и начала их безумно целовать; и я чувствовал на своей коже теплоту ее губ, теплоту ее слез. А так как я старался вырваться, она со стула упала на колени, все не оставляя моих рук, рыдая, подняв ко мне свое искаженное лицо, по которому слезы текли рекой, а судороги рта говорили о неописуемом страдании, потрясавшем все ее существо. Я не мог поднять ее, я не мог говорить. Задыхаясь от жестокого приступа отчаяния, покоренный силой муки, искажавшей этот бедный, бледный рот, забыв обиду, забыв гордость, испытывая лишь слепой страх перед жизнью, чувствуя в этой простертой женщине и в себе не только человеческое страдание, но и вечное человеческое горе, последствия нарушенного закона, тяжесть нашей животной природы, ужас перед неумолимой неизбежностью самой сущности наших существ, всю грустную чувственность нашей любви — я тоже упал на колени перед ней из инстинктивной потребности унизиться, самою позой сравниться с существом, страдающим и заставляющим меня страдать. И я также зарыдал. И еще раз, после стольких лет, смешались наши слезы, — горе мне, они были такие жгучие и все-таки были бессильны изменить нашу судьбу.
Кто может передать словами то состояние безотрадной пустоты и удрученности, остающейся в человеке после бесполезных слез, после пароксизма бесполезного отчаяния. Плач — преходящее явление; всякий кризис должен разрешиться, всякое возбуждение кратко; и человек остается как бы истощенным, более чем когда-либо убежденным в своем бессилии, физически ничтожным и слабым перед бесстрастной действительностью.
Я первый перестал плакать; я первый прозрел; я первый обратил внимание на свое положение, на положение Джулианны, на все окружающее. Мы все еще стояли на коленях друг перед другом на ковре; и Джулианна вздрагивала еще от рыданий.
Свеча горела на столе, и по временам огонек колебался точно от дыхания. Среди тишины ухо мое различало тиканье часов, лежавших где-то в комнате, жизнь шла, время бежало. Душа моя была пуста и одинока.