Внезапным порывом она высвободила руки и обняла меня за шею. Моя щека касалась ее щеки; и я чувствовал, как она дрожала, чувствовал хрупкость этой бедной, больной груди; и в то время, как она обнимала меня, во мне мелькали образы отдаленной комнаты; я видел ребенка с глазами потухшими, тусклыми, с бескровными губами; я видел, как у матери бежали слезы. Не было радости в этом объятии. Сердце мое сжималось; душа моя, полная отчаянья, чувствовала себя одинокой, склонившейся над темной пропастью этой другой души.
Когда наступил вечер, Раймондо не было уже в живых. Все признаки острого отравления углекислотой замечались в этом маленьком теле, ставшем трупом. Личико стало синим, почти свинцовым; нос заострился; губы были темно-синего цвета; виднелись мутные белки из-под полузакрытых глаз; на верхней части ноги виднелось красное пятно; казалось, что уже началось разложение; таким жалким казалось это детское тело, бывшее розовым и нежным несколько часов тому назад, когда его ласкали руки матери.
В ушах моих отдавались крики, рыдания и безумные слова матери, в то время как Федерико и женщины уводили ее.
— Пусть никто его не трогает! Пусть никто его не трогает! Я сама хочу его омыть. Я сама хочу его запеленать. Сама…
Потом ничего. Крики прекратились. По временам доносилось хлопанье дверей. Я был один. Доктор тоже был в комнате; но я был один. Что-то странное происходило во мне, но я еще не мог понять.
— Уходите, — сказал мне доктор тихо, прикасаясь к моему плечу. — Уходите из этой комнаты.
Я был покорен; я повиновался. Я медленно шел по коридору, когда кто-то снова дотронулся до меня. То был Федерико; он обнял меня. Я не плакал; я не испытывал волнения; я не понимал того, что он говорил. Однако, я услыхал, что он назвал Джулианну.
— Отведи меня к Джулианне, — сказал я ему.
Я взял его под руку; я дал вести себя, как слепого. Когда мы были перед дверью, я сказал:
— Оставь меня.
Он крепко сжал мне руку и ушел. Я вошел один.
Ночью тишина в доме была гробовая. В коридоре горел свете. Я шел по этому свету, точно лунатик. Что-то странное происходило во мне, но я еще не видел ясно, что именно. Я остановился, точно предупрежденный инстинктом. Дверь была открыта: свет проникал через опущенные занавесы. Я переступил через порог; откинул занавесу; вошел. Колыбель, убранная белым, стояла посреди комнаты между четырьмя зажженными свечами. С одной стороны сидел брат; с другой — Джиованни Скордио. Присутствие старика нисколько не удивило меня. Мне казалось естественным, что он тут, я ни о чем не спросил его, я ничего не сказал ему. Кажется, я даже слегка улыбнулся им обоим, смотревшим на меня. Я, право, не знаю, действительно ли улыбнулись мои губы, но я как бы хотел им сказать: «Не беспокойтесь обо мне, не стараетесь утешить меня. Видите: я спокоен. Мы можем молчать». Я сделал несколько шагов, сел у подножек колыбели между двумя свечами. Я принес сюда свою испуганную, смущенную, слабую, совсем изменившуюся душу. Брат и старик все еще сидели, но я был один. Усопший был одет в белое: в крестильную одежду, или так мне показалось. Только лицо и руки были открыты. Маленький рот, так часто вызывавший во мне ненависть своим плачем, был неподвижен под таинственной печатью. Молчание его было и во мне, и вокруг меня. И я смотрел и смотрел. Тогда в этом молчании загорелся свет в глубине моей души.
— Я убил его.
Оба смотрели на меня, и я заметил, что оба беспокоились обо мне, смущались моим состоянием перед трупом, что оба с беспокойством ждали конца моей неподвижности. Тогда я сказал:
— Знаете, кто убил этого младенца?
Голос среди тишины звучал так страшно, что он мне самому показался неузнаваемым, чужим. Внезапный ужас заледенил мою кровь, сделал неподвижным мой язык, затемнил мое зрение. Я задрожал; я чувствовал, как брат поддерживал меня, трогал мою голову. В ушах у меня так шумело, что слова его доносились до меня смутно, неясно. Я понял, что он считает меня пораженным лихорадочным приступом и старается меня увести. Я дал увести себя.
Поддерживая, он увел меня в мою комнату. Страх все еще не оставлял меня. Увидя свечу, горящую на столе, я вздрогнул. Я не помнил, оставлял ли я ее зажженной.
— Раздевайся, ложись в постель, — сказал Федерико, с нежностью увлекая меня за руки.
Он заставил меня сесть на кровать, ощупал мой лоб.
— Послушай. Лихорадка твоя усиливается. Начинай раздеваться. Ну-ка, живей!
С нежностью, напоминавшею мне мать, он помогал мне раздеться. Он помог мне лечь в постель. Сидя у моего изголовья, он время от времени трогал мой лоб, а так как он видел, что я все еще дрожал, то спросил меня:
— Тебе холодно? Дрожь не прекращается? Хочешь, я тебя прикрою? Тебе хочется пить?