– Царя сверзили! – сказал он. – Очень интересно…
Пальцы и щека его были в типографской краске: листовку он получил первый в городе, прямо из-под машины – от своего товарища, типографского ученика.
Известие было встречено Гиммерами с осторожностью. А на другой день все члены семьи украсились красными бантами и лентами, и по разговорам получалось так, что Гиммеры всю жизнь только и мечтали об этом и даже где-то что-то говорили и делали.
Огромные толпы со знаменами и пением вывалили на улицы.
Каждый день возникали новые учреждения, общества, комитеты. Все Гиммеры, вплоть до Адочки, состояли в каких-нибудь комитетах. Старого Гиммера избрали товарищем председателя городской думы, и его теперь почти не видели дома. Таточка, по-прежнему решительно ничего не делавший, занял видный пост в Комитете общественной безопасности и ходил с красной повязкой на рукаве. Сережа почти перестал ходить к Гиммерам. С удивлением Лена узнавала от других, что он тоже состоит в каких-то комитетах, где-то выступает и командует чуть ли не половиной гимназии.
Новое почувствовалось и в прислуге. Она по-прежнему слушалась и побаивалась господ, но в кухне теперь только и говорили о царе, о войне, о земле. Кроме старого лакея, похожего на Достоевского, все украдкой бегали на митинги, манифестации. Неожиданно наиболее усердной в таких делах оказалась Даша. В разговоре она употребляла незнакомые иностранные слова, в манерах и голосе ее появилась солидность. Кончилось это тем, что она бросила мужа и ушла к мастеровому из военного порта, – мастеровой этот последнее время частенько заглядывал на кухню. Гиммеры уволили Дашу.
Лена не состояла ни в обществах, ни в комитетах, на собрания и манифестации глядела со стороны, и в глазах у нее все время стояло такое выражение, точно она на глухом полустанке провожает поезд с незнакомыми людьми.
Из Японии Лена вывезла увлечение японской живописью.
Ее пленили старые мастера, одни из которых как бы нарочно существовали для того, чтобы уводить людей от живой жизни, другие же – для того, чтобы подчеркнуть и выпятить жизненное уродство.
Лена часами могла смотреть на сказочных, с пышными хвостами павлинов Ямагисава Рикиё среди цветущих, величиной с павлинов, пеоний, на его крохотных отшельничков, повисших среди огромного и бесплотного, как небо, горного пейзажа, на выгравированных на дереве криворотых проституток школы Укийо-е, на извращенных демонов Хокусаи и уличных уродцев Ватанебе Квадзана или обращалась к глубокой древности и внушала себе, что ей нравится «Лунная ночь во дворце» Такайоси, где в рассеянном лунном свете, среди косых линий тихо сидели, склонив головы и закрыв глаза, одутловатые люди во вздувшихся, словно наполненных воздухом, одеждах и слушали такого же одутловатого, во вздувшейся одежде человечка, игравшего на флейте.
Теперь, когда вокруг закипели людские толпы и страсти, Лена ясно видела, что ее занятия живописью – взбалмошный вздор. Недоконченные эскизы вместе с мольбертом и палитрой полетели за шкаф и лежали там, пока прислуга не вынесла их в чулан.
Осенью снова зашел Сережа, недавно вернувшийся из деревни. Он сильно вырос и похорошел, руки у него стали большие, как у матроса. Сережа был в смятении, мял и теребил все, что попадалось под руку.
– Я был только что на митинге большевиков, – рассказывал он.
Лена молчала.
– И ты знаешь, папа на крестьянском съезде в Никольске поддержал большевиков… Он голосовал, чтобы их список был выставлен в Учредительное собрание…
Лена уже слышала как-то за столом о нетактичном поведении ее отца на съезде по отношению к коллегам-врачам.
– Мы с ним много разговаривали, и я, правда, не могу сказать, что во всем разобрался, скорее даже еще больше запутался, – Сережа невесело улыбнулся, – но я думаю, наш папа действительно много боролся и страдал и ему можно верить… Прочти, что он написал мне вдогонку…
Сережа сунул Лене заношенное в кармане бисерное письмо отца.
Лена пробежала глазами по латинским поговоркам и французским междометиям, при помощи которых отец выдавал себя за веселого и беспечного философа, хотя в действительности им не был, – и вернула письмо.
– Ты согласна? Согласна?.. – пытливо спрашивал Сережа.
– Да… пожалуй… – безответственно-протяжно сказала Лена.
– А на митинг меня затащил Гриша, – помнишь, я тебе рассказывал про него? Он в типографии работает, – повеселев, говорил Сережа, – отец у него тоже наборщик, в тюрьме сидел…
– Интересно было на митинге? – равнодушно спросила Лена: ей не хотелось, чтобы Сережа уходил.
– Очень… Там один Чуркин выступал. Замечательно!.. И еще один, Сурков, – он только с фронта вернулся…
– Сурков?..
Лена смутно вспомнила коротконогого, с бугристым лбом подростка в мастерской китайца-портного и повела плечами, словно от озноба, вспомнив, что отец этого подростка сгорел на какой-то раскаленной сковороде.
– Расскажи, какой он…
– Как – какой?
– Как выглядит, что говорил…