Если бы кто-нибудь составил перечень того, что мы требуем и «ожидаем» от художника и вообще общественного деятеля, вышла бы чудовищная картина, которой мы испугались бы сами. Во-первых, мы хотим, чтобы он был близок нам по взглядам и по манере выражения; причем этого хочет каждый из нас, а мы между собой весьма отличаемся по вкусам и мнениям. Мы хотели бы, чтоб он был трудолюбив и работал на совесть, чтобы у него не было не только человеческих слабостей и пороков, но даже и каких-то человеческих потребностей, чтобы он не отдыхал, не хворал, не наслаждался, почти даже и не жил. Нам хочется, чтоб он был крепок и жизнелюбив, разнообразен, всегда нов и необычен и в то же время непоколебимо верен себе что, по существу, означает: верен тому образу, который мы себе создали. Мы испытываем чувство стыда и досады из-за его человеческих потребностей и привычек, которые у всех у нас в большей или меньшей степени в той или иной форме есть. Мы требуем от него, чтоб он был чист, как ангел, искренен, как ребенок, тверд, как скала, и чувствителен, как осиновый лист; а более всего — чтобы он был плодовит, чтобы плоды его были регулярны, как времена года, и обильны и чтобы всегда и количеством и качеством отвечали нашим ожиданиям. Едва наступит малейший застой или «снижение качества», мы, разочарованные и огорченные, всю вину возлагаем только на «нашего» художника, словно только бы с этой стороны ее и можно ожидать.
Следует добавить, что от своего любимого и чтимого творца мы требуем, как нечто само по себе разумеющееся, чтобы он не чурался нас, часто бывал в нашем обществе, чтобы участвовал во всех наших беседах, радостях и заботах, чтобы при этом не отдалялся и ни в чем не отличался от нас и наших друзей и ни словом, ни поведением, ни выражением лица не обнаруживал своих творческих мук и забот.
На этих условиях мы в принципе готовы смотреть сквозь пальцы на его мелкие странности, рассеянность и недолгое уединение от нас, в то время как плоды его труда мы принимаем как продукты нашей действительности, как таковые признаем их и умеренно хвалим. А после его смерти, выступая с возвышения у его могилы, где он лежит в заколоченном гробу ниже наших ног, мы готовы провозгласить их шедеврами и в качестве таковых занести в ризницу нашей культуры и оставить нашим потомкам как богатое наследие их великих предков.
Порой и днем и ночью (особенно ночью!) я спрашиваю себя, пишу ли я только о том, кто страдает, или в самом деле смотрю и вижу того, кто страдает, или же это я сам страдаю и описываю свое собственное страдание.
Читаю историю религии. Опьяняет, возносит высоко и опускает низко. Наблюдаешь мертвые религии точно окаменевшие скелеты доисторических гигантских животных, кладешь палец на зуб погибшего динозавра или мастодонта с любопытством и без страха. Но живых религий и их организаций следует сторониться. Обходить их стороной, насколько возможно, чем дальше, тем лучше! Ибо от них исходит постоянная угроза: или они поработят тебя и подчинят и ты станешь их бессловесным, послушным рабом, или сломят и уничтожат, предварительно очернив и опозорив навеки.
Усталость, огромная усталость, когда даже для прогулки нет ни силы, ни охоты. Не работаю. Мало читаю. Чтение почти не вызывает плодотворного волнения.
Однако скука не мучит и нет угрызений совести, которыми регулярно сопровождаются дни безделья. Мне не в чем себя упрекнуть, ибо я знаю, что усталость эта возникла от усилий как можно больше увидеть и узнать и как можно лучше выразить все это в любой форме и в связи с любым поводом.
Так что моя усталость — единое целое как с тем, что я сделал, так и с тем, что еще сделаю. Составная часть моего труда.
В обществе, где искусство не занимает достаточного места и не оказывает своего влияния, должно быть, не все в порядке. Очень вероятно, что в таком обществе и в иных областях жизнь отстает или развивается в неверном направлении.
В чем основной недостаток Ларошфуко и других моралистов? В том, что они не могут устоять перед искушением и не сказать того, что люди в принципе знают, но в чем не хотят себе признаться, и тем более — слышать это от других. Они стремятся быть ближе к истине, а люди их тем меньше любят, чем больше им это удается. Вероятно, следовало бы кому-нибудь об этом сказать, но незавидна участь того, кому придется это сделать.
Молодой писатель. Стиль его целиком состоит из трюков и фейерверков. Трудности и опасности у таких талантливых и разудалых стилистов заключаются в том, что им легко удается с блеском выполнить самое смелое сальто-мортале, но трудно и невозможно удержаться и не сделать его, когда для этого не время и не место.
В конце концов любой стиль хорош и любая форма приемлема, если они служат чему-то, что есть не только стиль и не только форма.
Искусство и в этом подобно жизни: оно кажется игрой, а на самом деле это дьявольски серьезная вещь, и тем серьезнее, чем больше оно походит на игру.
Когда-то давно я прочитал эту сказку.