Рано поутру — лишь солнца луч — вышел кам Чалбак из своей юрты, сонный, пошатываясь. Голова болела со вчерашнего, набухло сердце каким-то томлением, и вся душа его изнывала:
— Ульгень — бог, Никола — бог, Ильин день — бог…
Ильин день громыхал вчера в ночи, рвал скалы, бухал. Ильин день загорался сегодня в небе ясным солнцем. Поп Василий вот ужо обедню служить станет, поп Василий такой же кам, как и Чалбак, — вот ужо штукой с огнем, с дымом махать станет, вот ужо орать будет во всю глотку, бородой трясти: «Вонми да вонми, аминь, аминь».
А внизу — Эрлик, мучитель.
О, страшный Эрлик, сильный Эрлик, усищи его, как два клыка, закинуты за уши, и ездит он на черной лодке без весла. Чалбак полетит к нему в гости, как волк в капкан, на крыльях гагары полетит, на крыльях дяди-птицы, в самый ад, в самое пекло…
«Бубен!»
«Нет, не надо мне бубен. Дожидай, пожалуйста. Грех мне, грех… Хочется — не хочется… Погоди ужо, погоди…»
Пошатываясь, придерживая рукой больную голову, идет Чалбак по солнечной равнине к обрыву скалы, садится на камень, озирается: совсем проснулся.
Ровной гладью разлился внизу туман: белым-бело. Словно в море утонула даль и все, что под ногами. Только горные вершины встали над туманами, да его, Чалбакова, лужайка.
Солнце выше, выше — туман белей. На две половины рассек туман простор: верхняя вся в солнце, в радости, там Ульгень-создатель; нижняя закутана туманом — там бог Никола, люди, овцы, лошади, поп Васька, собаки, мужики.
А еще ниже, еще-еще ниже — у-ух как низко!.. Там Эрлик, грозное сердце…
Чу, Катерина кличет!.. Чалбак придет, придет. Он слышит, он сейчас встанет и пойдет. Но нет сил в ногах, хочется смотреть туда, в туман, где бог Никола, бог Исус, хочется — не хочется взнуздать дядю-птицу, да с бубном, с колотушкой туда, на дно, скрозь семь земель…
— Чалбак!
— Иду…
Нет, не пойдет… Не вдруг пойдет. На каждой ноге камень, на сердце камень, клюет сердце дядя-птица, требует…. И шайтаны вьются-вьются, курмесы кувыркаются, а подойти не смеют — на груди Чалбака сияет крест — Ильин день сегодня, праздник.
Солнце жарит: праздник. Солнце круглое, румяное, как щеки поповской стряпки Надьки; солнце — блин, такой вкусный, поджаристый — поп Васька угощал; солнце — спирт, самый русский, самый горячий, ух ты, обожжет!.. Солнце — волшебный бубен в небе, а шаман — Ульгень: бум-бум-бум!.. Чек-чек!
— Чалба-ак!
— Скоро, скоро… Вот, скоро!
И вдруг со дна моря белотуманного — ба-ам, ба-ам! — вознесся в солнечную высь колокольный звон. Там, в долине, между зеленых гор, в расстоянии пяти стрел из тугого лука — церковь. Там Павел, здесь Чалбак; там Чалбак, здесь Павел — вместе, оба-два, не рассечь, не разлить, ошпарь водой — не разойдутся. А душа одна. Оба-два на одной душе уселись — Чалбак да Павел. Сядь на пень, другой не сядет. А надо… Как быть? Тяжко. Вот тут тяжко, вот здесь… Дрожит перед глазами порозовевшая гладь тумана-моря, все дрожит. И скачет в небе огненный бубен. Надо утереть глаза, суше, суше.
Хочется — не хочется Чалбаку жить.
«Будет ли так, чтоб на ресницах моих не было слез?»
Удар за ударом льется и плывет из неведомых глубин колокольный благовест. Чалбак встряхнулся весь, вздохнул и набожно перекрестился трижды.
— Чалбак!!
И как пошел Чалбак на зов жены своей Катерины, со дна сказочного моря, куда упала с гор узкая тропа, один за другим стали выныривать всадники.
Вот вынырнула из тумана человечья голова, вот — лошадиная. Весело заржал коняга, увидав траву; радостным гиком гикнул солнцу человек. За ним другой, третий — ползут, ползут на луговину.
— Эзень, Чалбак! Эзень! Здравствуй!
— Эзень-ба! Эзень!
— Ни табыш? Что нового?
Много народу собралось: целое семейство теленгитов больную старуху привезли; три рыжебородых, что пережидали грозу в Еремином дырявом шалаше — Петрован да Андрей с Филимоном, — Брюхановы; калмычка с русским мужиком Степаном; и еше подъезжали, подходили русские и инородцы: кто судьбу пытать, кто за исцелением или черному Эрлику жертву принести: «Ульгень — дух светлый, добрый, ему зачем молиться? Он и так не взыщет. Эрлик — сам сатана: не помолись ему — живо в гроб сведет». Другие же приехали просто поглазеть на кама. С братанами приполз и лупоглазый заспанный пастух Ерема:
— Хы! Страсть занятно, дяиньки!
Жила в селенье старушонка старая, Федосья. Время пополам ее согнуло, идет, на клюшку упирается и низко-низко головой к земле, словно потеряла что-то, глазами шарит.
Единственная отрада в ее жизни — Ерема-пастушок, родной внучек; одна заветная дума в голове — побывать во святом Ерусалиме-граде. Еще при муже, сколько лет тому, запала эта думка. Вот как просила да молила господа:
— Приведи, господи!.. Сподоби меня, греховодницу!
Да так с тем и состарилась, а когда спину пополам переломило, тут уж не до Ерусалима-града, где уж тут!..
И, чтоб утешить душу, стала старая просить владычицу:
— Богородица, владычица, помоги мне, хошь во снях, в Ерусалиме побывать… Хошь во снях, увидеть страдания Иисусика, как его, батюшку, на пропятие вели, как крест тяжелый тащил он на своей спинушке. Матушка, владычица!