А про страданья Иисусовы читал ей по складам Ерема.
И сказал ей однажды во сне голос, отчетливо так, явственно, словно отпечатал:
«Услышана молитва твоя. Наяву узришь».
С тем бабка Федосья и проснулась. И как дошло до сердца сонное видение — обробела: шутка ли, самого Иисуса увидать! Страх напал на бабку, ужас: вдруг в сам деле явится… Сразу обомрешь, ума рехнешься, а то и ноги вытянешь… Сама не рада бабка, что этакое чудо намолила. И стыдно ей перед богородицей, что — намоливши чудо — испугалась. А страх берет свое: вот-вот Иисус Христос покажется — карачун тогда!
Пала бабка на колени:
— Богородица, владычица!.. Уж не надо мне… Боюсь я… где тут! Осподи помилуй, осподи помилуй!..
И в великом смятенье пошла к отцу Василию. Вечер был.
— Батюшка… вот так и так… Просила я, грешная, богородицу…
Да все ему и обсказала.
Подумал отец Василий, молвил ей:
— Вряд ли узришь, старица Федосья… От диавола это тебе. Бесовское наважденье… Возгордилась, должно быть, вознеслась, вот лукавый и внушил тебе. А ты как думала? Он кем хочешь может показаться… Молись!
Пуще испугалась бабка и не домой, а в чисто поле ночевать пошла, к внуку своему Ереме. И как шла полями, перелесками, все Христос мерещился ей в мыслях; идет Христос согбенный, как она, и крест на спинушке, тяжелый этакий, из кедрача крест срублен, тяжело Иисусу, шат берет…
И не знает бабка, Христос ли, дьявол ли мерещится, вспоминает бабка поповские слова, решает в сердце: дьявол.
— Осподи Христе!.. Наваждение бесовское… Сгинь, сгинь, сатана!.. Аминь — рассыпься!
И не помнит старая, как вынесли ее ноги болючие на Еремин на костер.
А Ерема в это время у костра сидел, считал Ерема звезды в небе: «Двадцать девять, двадцать десять», — и побрасывал Дуньке горячую картошку.
Закружился, запыхался кам, звучно ударил напоследок в бубен, сел. Грудь тяжело дышит, ноздри раздуваются, душно, жарко — пот с лица. И всем душно, — в юрте двадцать голов сидят, только собачонки Дуньки не хватает, оставил Ерема Дуньку в чистом поле: псы у Чалбака злые — разорвут.
Так жарко, что у жирного калмыка Бойтоса под кожей сало топится, а сам Чалбак, отдышавшись, тряхнул бубном, бросил вверх, и упал бубен к ногам его, полный снега студеного.
— Снег, снег! — дрогнула вся юрта удивленным гулом.
— Откуда это?
Опрокинул Чалбак бубен на рысью шкуру, что у ног — кучка снега белая, вся в блестках рассыпалась, и струился от нее приятный холод.
— Снег, снег!.. Белый!
Две руки к снегу потянулись; озорная Еремина рука — не верит глаз, и другая — жирного Бойтоса; вот подденет Бойтос горсть снега и разом охладит голую жирную свою грудь, от самого рожденья, пятьдесят четвертый год, немытую.
— Дай! Мне! Мне!
— Агык! — гортанно крикнул кам, и снег без следа исчез, даже мокрого места на рысьей шкуре не осталось.
— Пропал! Снег пропал!
И не успел никто опомниться, крикнул Чалбак калмычке, что со Степаном шла:
— Что тебе нужно?
— Батюшка, сильный кам, ты все знаешь, — сказала калмычка дрожащим голосом. Голова ее запрокинулась, брови поднялись, узкие глаза с трепетом уставились на кама.
— Он все знает!.. Он сильный!.. — выдохнула юрта.
— Ехала я, ехала — старый месяц еще был, — из гостей ехала, арачку[5]
пила в гостях, захмелела. Приехала — нет плетки. А плетка от прадеда к деду, от деда к отцу, от отца ко мне пришла… Рукоятка серебряная, насечка золотая… А украл ее у меня…— Врешь, — тихо сказал кам.
Встряхнула калмычка головой, раскосые глаза скосились пуще.
— Я думаю, украл ее старик Таптый, больше некому.
— Врешь! Зачем облыжно говоришь? — крикнул кам и, тяжко задышав, поднялся. Звякнул бубен, встрепенулись бубенцы, а побрякушки на шубе зазвенели: крутнулся кам.
«Чек-чек-чек… Агык!» — бросил к костру бубен, и в руках его вдруг плетка, со всех сил вытянул он плеткой по спине калмычку:
— На! твоя, нет? Ты, пьяная, обронила ее в логу…
Передернула калмычка плечами, поймала плетку.
— Она самая!.. Моя! — разинула от удивления рот, да так до утра и просидела.
И вся юрта удивилась, большим испугом испугалась: вдруг не было, вдруг стала плетка.
— Ой, кам!.. Какой могучий кам Чалбак!
— Не я могучий, слуги у меня — курмесы да шайтаны: везде шныряют — в воде, в горах, в степи… О Эрлик, в средину сердца моего вложивший силу вещанья! Я буду поклоняться Дерущему в пропасти, демону над демонами, и его дочери Ветряной Красавице, с лицом черным, как клей, без штанов, голозадой, задницей виляющей, грудями болтающей. Помогай, Эрлик, помогай! — Последние слова сказал кам не своим голосом, будто из-под земли шел голос, из нутра. И глаза кама мало-помалу теряли земную жизнь.
Ерема давно не попадал зуб на зуб, рыжебородые братаны под рубахой кресты щупали.
— Покамлаем о больной старухе, — тихо сказал Чалбак. — Ловите чубарого коня, ведите коня сюда, разводите вольный костер на воле. Будем до утра камлать; Эрлик любит кровь — на заре красного вечера он пожирает кровавую пищу прямо ртом.
— Чалбак!.. Что делаешь, Чалбак?! — едва слышно прошептала жена его, и слезы горести застряли в ее черных ресницах.