— Ну, айда скорее! Нечего тут… Раз начальство требовает, и сказ весь! — командовали братаны Брюхановы. — Десятский, чего курятник-то разинул? Волоки его!
— Не торопись, пожалуйста, — спокойно сказал Чалбак. — Куда спешишь? Не уйду.
— Забирай всю Лопатину чертову… Всю сбрую. И бубен евонный. Все как есть.
Садилось солнце. В ущельях сгущался сумрак, долины погружались в тень от гор, только белоснежные далекие вершины розовели. Где-то гулко, зычно прорычал дикий козел.
Шли гурьбой. Впереди с ружьями — братаны, с боков и сзади — понятые. Худое, скуластое, безбородое лицо Чалбака спокойно — смазанная жиром медь. Лишь глаза блестят гневом, и, когда доносится сзади плач Казанчи, сердце кама перевертывается.
— Не надо плакать… Худо плакать! — кричит Чалбак по-калмыцки.
— Я боюсь, Чалбак… Они злые… Ружья у них.
Чалбак косится на крестьян, косится на Ерему. Ерема — карапузик — большая шапка из тряпок и кудели лезет на глаза, уши пополам согнулись, чужие мужичьи сапоги огромные — весь в них ушел, по самое сиденье, — через плечо кнутище — пугало коров — на целую версту волочится сзади, ползет змеей. Ерема улыбается, подергивает носом:
— Хы!.. А чего ж ему, дяиньки, будет-та?
Кам в шубе, в шапке с бубном. Все в рубахах: воздух насыщен испариной, теплом. Каму жарко, трудно: шуба — пуд.
— Иди, — подгоняют кама злые голоса.
— Иду…
Тропинка подошла к обрыву, отчаянно скакнула на сажень вниз и вьется дальше, узкая, над самой кручей, по карнизу.
Кам вдруг остановился. Его толкнули.
— Стой, — сказал он спокойно и посмотрел с обрыва вдаль. Внизу село. Игрушечная церковь. — Знаю… Туда ведете… Кого ведете? — Кам взглянул в упор на Филимона. Тот хотел что-то сказать, смолчал, под взглядом съежился: глаза кама — огонь, и брови — сажа.
Ерема подполз к краю пропасти, сбил шапку на затылок, глянул вниз:
— Ух, ты! — и скорей на брюхе прочь.
Кам у самого обрыва стоял. Рядом с ним — братаны. Привычны братаны к кручам, но и у них, однако, замирало сердце, отпрянули назад.
— Эй, кто я? — обернулся, крикнул кам. — Кто Чалбак? Простой калмык? Бедный калмык? Бить меня станешь? Бить?! — голос резче, резче, задрожало лицо, и глаза прищурились на братьев. — Ну, кто, кто я? Кто? — топал о камни сапогами, кричал Чалбак, вот-вот заплачет. И не голосом кричал — вещей птицей гукал. А бляхи на шаманской шубе звякали.
Братаны растерялись.
Но взял над собою верх Чалбак. Губы закусил, застонал от боли и спокойно так, тихо:
— Ведите… Делайте, что задумали. Знаю, чую, вижу… — спокойно говорил Чалбак, но горячее дыхание шумно. — Кругом курмесы, в пропасти шайтаны, под седьмой землей Эрлик… Махну рукой — все будет по-моему. Мне только жаль вас.
Пошли. Тропинка сумасшедше скачет то вверх, то вниз, с уступа на уступ. Иди, да не плошай — убьешься.
— Я все могу. Вот обернулся бы медведем, да вниз головами всех вас со скалы, как дохлых бурундуков. Я обернулся бы птицей с медным крючковатым клювом и выпил бы из сердца вашу кровь. Пожалел вас…
— Иди, орда! Мы хрещеные. Не больно-то… Ишь ты!.. А пулю хочешь?! — потряс ружьем старший, Петрован.
— Я иду, — сказал спокойно Чалбак. — Делайте, что задумали. Иду.
Лицо Еремы стало серьезно, испуганно. Он сопел и шел в хвосте за всеми, а на опасных крутых местах полз на четвереньках. Шептал, крестился:
— Воистинный воскресь, господи помилуй…
И все смотрел на кама: ежели оборотится кам медведем, Ерема сигнет на самую вершину, да за камни, да под елку, в лисью нору…
В отдаленье Казанчи плелась. Вот притаилась в камне малая озеринка дождевой воды. Заглянула в нее Казанчи, как в зеркало, испугалась: так вот она какая стала! Где румянец щек, где блеск в глазах?
«Ой, Чалбак!.. Что ты сделал с Казанчи?!»
Возле озеринки малой, на припеке, пахучий розовый цветок растет. Сорвала цветок, поцеловала, заплакала. Зачем сорвала, зачем заплакала — не знает.
— Эй, тетынька! — кричит Ерема и чрез силу улыбается. — Не плачь, иди скорей!
Идет дальше, неживая. Цветок в руке.
— Не отставай, тетынька!
Село, долины, весь мир во тьме. Ни звезд, ни месяца. Мелкий теплый дождь. На берегу, у церкви, большой костер. Много народу, все село, даже старая Федосья тут.
— Ведут, кажется, — сказал урядник, плотней закутываясь в дождевик.
— Ведут, — ответил отец Василий под парусиновым зонтом.
Хлюпали по липкой грязи ноги, шел в шаманьей шубе кам Чалбак. За ним толпа — калмыки, теленгиты, русские. Шумно в село вошли, собаки тревожный лай подняли, крики, ругань, калитки скорготали, усиливался дождь.
В такой поздний час обычно полсела готовится ко сну, полсела крепко спит, а вот теперь взбудоражился народ, словно упал в сонное болото камень. И этот камень — кам.
Два мужика, хромой да кособокий, подхватили кама под руки. Опустил кам голову, сугорбился. Двое на его согнутой спине огромный бубен держат, третий в бубен что есть силы гулкой колотушкой бьет, а сам гогочет. Гогочет толпа, гикает:
— Дуй пуще!
— Не колотушкой надо, а колом!
— Тащи к костру: поп там!