— С нами бог!
Ночное время проходило. Дождь не унимался. Рождалась заря в восточной стороне, свет плыл по горам, по долам, по селу. Тихо. Спят коровы и люди, птицы, псы. Все мертво.
Только Казанчи не спит. Согнувшись, взмокшая, с растрепанными черными косами, сидит на краю обрыва, в руках розовый цветок. Целует Казанчи цветок вчерашний, шепчет:
— Чалбак… Где же ты? Ну, покажись…
И смотрит вниз, в бушующие волны Анчибала.
Старая бабушка Федосья до самого утра не смыкала глаз. Ерема наплакался и в стадо не пошел, спит с собачонкой Дунькой как убитый.
А бабка зевает под дерюгой, чешется и шепчет все, шепчет, не переставая:
— Богородица, владычица… Дай мне хошь на последях Иисусовы страданья поглядеть… Как его на пропятье вели… Помирать уж мне скоро.
И был поутру старухе сон. Не сон, а кутерьма какая-то: двигалось все, шипело, махали кулаки, хвосты, летели табунами птицы, и, всхрапывая, бешеные кони проносились вдаль. И сквозь всю эту сумятицу слышит старуха голос:
«Что просишь — исполнилось». — Когда же это? — «Ночью, у костра».
С тем старуха и проснулась.
На улице жутко было. Колокол к обедне звал. И резко, ясно представилось старухе все вчерашнее: избитый, изруганный, идет Чалбак, на согнутой спине бубен тащит, еле передвигается вперед, из носа кровь ручьем, разбиты зубы.
Закрыла Федосья лицо руками да к образу:
— Матушка, владычица!..
И прошептал голос въяве:
«Что просишь — исполнилось вчера».
— Тьфу, наваждение! — плюнула старуха. — Сгинь!.. Тьфу ты!..
Да скорей к отцу Василью.
Идет, вдвое перегнувшись, шарит полузрячим взглядом землю и видит, да не глазами, сердцем отворившимся: ведут Христа на распятие — измученный, избитый, крест на спинушке — и не Исус это, а кам Чалбак — все лицо кровью залито.
Туда, сюда бабка взглядом — нет, видит. Ввалившийся рот молитву шепчет, костяная рука крестится, — а виденица с ней! Защурилась бабка крепко-накрепко — видит: ведут Христа на мученье, и не Христос это, а кам Чалбак.
И словно солнце осветило душу: вдруг стало ясно бабке и тепло:
— Господи!
Сморщилось лицо, из костяных рук клюшка выпала:
— Господи, помяни его душеньку! Господи, прости мне… — и согнулись сами собой древние ноги, и столетний лоб прильнул к земле.
С этой проклятой ночи худо в селе Глызети сделалось и пусто: словно налетел вихрь, опрокинул все, угасил огонь жизни, оборвал цветы, — уныло стало.
Случилось что-то недоброе. Черная сила, что ли, против людей пошла? То собаки всю ночь воют, то в горах невидимый бубен бьет.
Дивятся мужики и бабы:
— Ведь сожгли, кажись. И каму полный карачун вышел… И других камов на десятки верст нет… Откуда бубен? Ока-азия!
А бубен бьет да бьет. Ночи темные, осенние. Жутко. То на одной, то на другой горе: «бум-бум-брряк!..»
Даже в Волчихе, где Иван Петрович жил, и там иным часом слышались зловещие удары бубна: бубен ночью по селу ходил.
Иван Петрович человек благочестивый, рассудительный. Позадержался как-то после вечерни в церкви, подошел к образу целителя Пантелеймона, что в уголку висел, да тихим манером, с оглядкой, тайно, взял и помакнул в лампадку ружейный из пакли пыж. А дома зарядил ружье картечью, да сверху пыж-то освященный и задул, благословись:
— Теперь крепко будет. Его простой пулей не проймешь. — И повесил ружье над самой кроватью.
— Сказывают, по речке ходит, — отозвалась жена, дьяконова дочь, и перекрестилась. — Тело свое разыскивает, говорят… Хозяина…
— Пусть-ка попробует сюда прийти… Да я ему!.. — храбрился природный трус Иван Петрович и, чтоб побахвалиться, пошел вечером в гости к писарю.
Да там и засиделся до самых петухов. Чай был с выпивкой, с закуской, страшные разговоры были: все о том же, о каме, о проклятом бубне.
— Да я его!.. Только бы встрелся… Я б ему!.. — бахвалился пьяненький Иван Петрович. — Трах! — и всмятку…
Когда возвращался домой прогонами, ночь была лунная, голубая, ядреная, ночь вся звенела.
Вдруг слышит Иван Петрович: глухо, тихо бухнул бубен вдалеке. Иван Петрович ускорил шаг; круглое, красное лицо его побагровело; черные, сросшиеся брови вразлет пошли.
Бубен ближе, ближе.
— Батюшки мои! Сюда…
Сорвал нательный крест, очертил им на дороге широкий круг, сел за черту, в круг завороженный.
— Бог в черте, черт за чертой!.. — Ждет, трясется, во все глаза глядит.
Все ближе бубен, близко, к прогону, к кругу:
«Бум-бум-бум!.. Бум-бум!» — и словно с разбегу в стену — в черту уперся:
«Дррр-рох!»
— Святии вси! — взвыл Иван Петрович, да на карачках из заколдованного круга вон.
И путем не помнит, как хмельные ноги его к дому поднесли. А дома ни гугу, молчок. Только и сказал жене:
— Буду с ружьем ходить… Пыж святым маслом смазан… Из боговой лампадки… Чуешь? Трах! — и всмятку.
— Господи! Да почему же ты весь в грязи, как свинья худая?
Иван Петрович ни гугу.
Много кой-чего в народе толковали: будто в прошлую субботу на мельнице бубен брякал, а к старосте, дяде Финогену, в печную трубу голос кто-то подавал; вот еще две лошади в озере утопли, будто бы Чалбаковы шайтаны туда загнали их.