Странный звук пронесся по комнате. Парень стоял белей стены, протянув растопыренные пальцы. Марья, не поднявшись еще с колен, глянула по направлению его взгляда и застыла, и глаза у нее сделались огромные и круглые: перед сбившимися в кучу ребятишками лежали небрежно на кровати два металлических цилиндра, грубо обделанные напильником. Что-то в них было необыкновенное, потому что люди в застывших позах несколько секунд не могли оторваться глазами.
Потом Марья, как кошка, подобралась к перепуганным детям и с ненавистью прошипела:
– Тссс… нишкни!..
Парень, у которого лицо стало отходить, шагнул, осторожно взял и положил, пожимаясь от холодного прикосновения, один цилиндр за пазуху, а другой опустил в карман.
И когда был уже у двери, обернулся и покачал головой.
– Крошки бы от дому не осталось…
И из-за притворенной двери донеслось:
– Прощай, Ивановна. Спасибо… Не поминай лихом!
Свинья поднялась на ноги, постояла и подумала. Поросята играли, боком подкидывая мордами друг друга. Потом опять грузно легла на бок, и поросята снова взапуски, тыкая мордами, стали сосать ее.
Из орудий продолжали стрелять, и дым клубами подымался к небу.
Сыпались орехи, громко хлопали дубовые двери, и столб, густой и черный, медленно и важно подымался к небу. А Марья терла скользкое мыльное полотно, и пот, как роса, проступил на ее лице, и капли, соленые и едкие, капали в мыльную воду.
На площади*
Весело и радостно, отдавая последние осенние ласки, заглядывало солнышко в улицы, в сады, на площади, в окна домов, в возбужденные лица торопливо спешившего по тротуарам народа.
Шли молодые и старые, паны и простонародье, мужчины и женщины; бежали, смеясь, толкая друг друга и шаля, ребятишки, – и все это пестрым движущимся потоком вливалось в огромную театральную площадь, по которой сплошь волновалось живое человеческое море и стоял смутный и неясный гул и говор.
Все головы были обращены, и все глаза тянулись к высокому театральному балкону, на котором развевались красные флаги и чернела кучка людей.
Из этой кучки людей выступил один, подошел к решетке балкона и поднял руку. И тогда разом смолк гул и говор, и воцарилась немая тишина, какая стоит на этой площади только в глухую полночь. Десять тысяч человек, придерживая дыхание, как один, глядели на того человека, а он, стоя высоко на балконе, смотрел на всех.
– Господа! – раздался его голос, и голос был крепкий и сильный и добежал до самых последних рядов.
А в самых последних рядах стоял мужичок с изборожденным морщинами нужды, труда и забот лицом, в рваной одежде и рваных, разбитых сапогах, стоял, как все, слушал, ковырял посошком землю, и солнышко ласково, как и всем, заглядывало в его возбужденное лицо.
– Господа! свобода так же нужна человеку, как воздух, как земля, как вода. Без свободы человек – не человек, а рабочая скотина – кляча, на которой не ездит только ленивый. В чем же заключается свобода? Свобода заключается в том, чтоб пользоваться всеми дарами, которыми одарен человек…
И он говорил о свободе людей выражать свои мнения, о свободе людей общими силами бороться за свои интересы, о свободе людей исповедовать бога так, как подсказывает совесть.
– Вот что нужно, – говорил он, – чтобы люди сделались людьми, а не жили, как звери лесные. Но чтоб все это было и чтобы каждый мог устраивать наилучшим образом свою жизнь, свои дела, свою судьбу, нужно, чтоб весь народ до единого человека принимал участие в управлении государством. Теперь же государством управляют одни чиновники. А кто же лучше знает народные нужды: сам народ или чиновники?
– Конечно, народ, – как гром, прокатилось по площади.
– И будет ли народ несправедливо относиться к самому себе, как относится часто к нему чиновничество?
– Народ не станет сам себя обижать, – загремела площадь.
– Так вот нужно добиваться всего того, о чем я говорил.
И он продолжал говорить, и все слушали, подымаясь на цыпочки и вытягивая шеи. Стоял и мужичок, ковырял землю и отстоял ноги. Впору бы уйти, да все стоят, слушают, и он стоит.
Бывало, прежде по большим праздникам устраивались парады: шли солдаты, играла музыка, били в барабаны. По улицам стоит народ и глазеет, и мужичок, бывало, станет в толпе, смотрит, как ходят солдаты, как трубит музыка, а самому все равно. Так и теперь: он стоял, там говорили, а ему было все равно!
И уж хотел было уходить, да глянул, стоит возле него рабочий, востроносенький, в картузе, маленький, и все тянется и брови подымает, чтоб не пропустить, о чем там говорят.
Мужичок усмехнулся и тронул его за локоть.
– Чудно, чего люди так убиваются, а мне все одно – хошь слобода, хошь неслобода, все одно пятеро детей, и бесперечь едят, как овцы. Хошь нету слободы, сорок копеек в день получаю, хошь будет слобода, те же сорок копеек буду получать. За слободу, чай, не дадут мне вместо сорока копеек целковый в день, шубы из нее, стало быть, не сошьешь.
И он засмеялся добродушно, и по загорелому усталому лицу побежали морщины.