Тот, вместо того чтобы рассердиться, снял и протер очки. Потом надел их и сказал, как будто говоря сам с собою:
– Самая страшная система… Пьют пот… «потовая система»…
Парфеныч боролся с разгорающейся к самому себе жалостью и старался не спускать клокотавшей, вскипавшей, как под крышкой кастрюли, злобы. А тот задумчиво поглядел на него сквозь очки.
– Магазин пьет из вас, а вы… из Миши…
Парфеныч взревел, точно к нему прикоснулись каленым железом, и вскочил, вращая оком.
– Почему разврат!.. Разврат вносишь… Бога нет!.. Да из тебя я узел свяжу и развяжу… Замест бога – обезьяна… Да ты хуже всякой обезьяны… Жилы из тебя тянуть мало… Не скверни, не погань… Что он, мальчишка, понимает!.. А из-за тебя, смерда, я смертным боем его бил…
Парфеныч ругался, кричал на весь дом, но эти книги, эта простая и в то же время таившая в себе что-то обстановка, это рябое лицо и, главное, то спокойствие, с которым его враг ходил, заложив руки, по комнате, не принимая никаких мер к ограждению собственной безопасности, обезоруживали Парфеныча.
– Да, – говорил тот, продолжая ходить, глядя в пол и поглаживая бороду, – хорошо. Вот оба мы с вами от Адама, и одинаково головы у нас с вами выросли!.. Ведь не дьявол же мне присадил голову?..
– А черт тебя знает, может над тобой дьявол поработал.
– Да… Это так… Ну, хорошо… Постойте… Ведь бог же все сотворил… Сотворил и мою голову, и голова моя думает. Думает она: почему же бог – справедливый, добрый, который всю вселенную держит на мизинце, помимо которого ни один волос с вашей головы не упадет, – почему он не устранит, почему не сделает так, чтобы магазин не пил из вас пота и крови. Главное, что это было бы справедливо, по-божески.
Ноздри у Парфеныча раздувались, и глаз, круглый, огромный, глядел из-под всклокоченной брови с негодующим изумлением.
– Да ты бога учить!.. Ах ты, прихвостень чертячий!.. Ах ты, ублюдок верблюжиный, недоносок ведьмин!..
И, разразившись трехэтажной бранью, повернулся и хлопнул дверью. Штукатурка посыпалась у притолоки.
Дни тянулись у Парфеныча, как и прежде: садился за работу – было темно, и вставал с катка – было темно. В течение недели некогда было выглянуть за ворота, и все так же пышали угарным жаром утюги и слезливо смотрели замороженные окна. Только по субботам вечером, с удовольствием глотая морозный воздух, ходил он сдавать в магазин работу, но и тут не видел ни улиц, ни людей, ни домов, потому что туда шел, напряженно усчитывая материал, долги и работу, а оттуда – с отчаянием соображая, что ничего на полученные гроши не сделаешь.
Миша вернулся из больницы похудевший, с побледневшим лицом и зарубцевавшимся шрамом над глазом. Он за это время вырос, сделался как-то глубже, серьезнее, как будто постарел. Молча сел на каток, и они молча, не сказав ни слова друг другу, стали опять работать, и слышен был только свист иголок, шуршанье материи, да горячий утюг глухо постукивал сквозь сукно.
«Голова у тебя такая же, – думал Парфеныч, тайно борясь с какой-то странной, навязчивой, смутной и неопределившейся мыслью, – и у меня такая же, одначе я обезьяну замест бога не ставлю… Стало быть, у тебя от дьявола… Ему что, дьяволу-то, ему абы больше народу в лапы нагресть, а там он покажет…»
И рядом с явными мыслями в голове пробиралась тайная, прячущаяся, насмешливая и ядовитая.
Парфеныч встряхивал перехваченной ремешком головой и, придавив ноздрю пальцем, сердито сморкался.
Назойливо и без всякой связи в голове вставало:
«Всея жисти обман!..»
«Обман!..»
Много лет назад Парфеныч сидел в трактире с подрядчиком, дальним родственником, по постройке школы и церкви в их деревне. Кругом шумел народ, стоял смех, говор, песни, чад и дым, и, оглушительно звеня тарелками, играла машина. Подрядчик, припав грудью к столу, залитому и заставленному пустыми бутылками, крутил потной растрепанной головой и ронял пьяные слезы.
– Сорок лет на свете прожил, – выл подрядчик, как голодный волк, утирая кулаком мокрое, красное, вспотевшее лицо, – сорок лет, и все думал, как лучше, а оно как хуже… Все ждал, вот-вот полегчает, а оно дальше да больше, больше да дальше… Что такое?.. И по какому случаю?.. Нет, ты скажи, кабы работник я был плохой али своего дела не понимал… Ну, работник я такой, сам черт не подберется…
Парфеныч знал, что он действительно работник своего дела, и ни к одному из его ловких мошенничеств сам черт не мог подобраться. Только на последнем порядке он так крупно и смело сплутовал, что попался, и теперь плакал.
– Кум… друг!.. Для тебя все готов… кум!.. Сделай милость, для тебя руки не пожалею… – утешал Парфеныч.
– Обман… всея жисти обман… – горько жаловался подрядчик.
И теперь перед Парфенычем неотступно стояло: «Обман… всея жисти обман…» И это уже относилось не к подрядчику, не к воровским проделкам, а к нему, к Парфенычу, к его жизни, к несправедливости его жизни.