Было тихо, и эту тишину наполняло немолчное роптание бегущей воды, непрерывающийся шепот, беспокойный и торопливый, то сонный и затихающий, то задорный и насмешливый; но река была спокойная, и светлеющая поверхность не оскорблялась ни одной морщиной.
Всплеск рыбы, или крик ночной птицы, или шорох осыпающегося песку, или едва уловимый шум пароходного колеса, или почудилось, но что-то принеслось издалека. И снова дремотное, невнятное шептание, то замирающее и сонное, то встрепенувшееся и торопливое, и светлый, ничем не нарушимый покой реки под все густеющей синевой надвигающейся ночи.
– «Ермак» никак идет.
– Где ему!.. Теперь небось на Собачьих песках сидит.
И человеческие слова, такие простые и ясные, прозвучали и погасли в этом непонятно-беспокойном шепоте спокойно-неподвижной реки.
Короткая, притаившаяся у колебавшегося огня тень разом вытянулась, побежала от костра, уродливо перегнулась через обрыв и пропала в степном сумраке, откуда неслись крики перепелов и запахи скошенных трав, а над костром поднялся высокий, худощавый, с запавшей грудью, в пестрядинной рубахе человек, и, скинув ложкой сбегавшую через края пену, ссыпал в бившую ключом воду пригоршню пшена. Вода мгновенно успокоилась, а тень, скользнув по обрыву, вернулась из степи и опять притаилась у огня. Длинный человек сидел, неподвижно обняв колени, глядя на светлеющую реку, на пропадающий в сумеречной дымке лес, дальний берег.
Поодаль на песке, протянувшись неподвижно и мертво, чернела человеческая фигура. Не было видно лица. Спал ли он, или думал, или был болен, или уже не дышал, нельзя было разобрать.
Уже потонул в ночной синеве и не стал видим лес, и поворот реки, и дальние пески, – только вода по-прежнему поблескивала, но уже черным, вороненым блеском, и звезды в ней повисли, ярки и бесчисленны.
И казалось, так и нужно, чтоб в эту синюю ночь у дремотно-шепчущей воды возле обрыва горел костер и красный отсвет трепетал, неверно озаряя худого, нескладного человека, охватившего руками колени, и неподвижную темную фигуру на песке, и третьего, со скуластым, здоровым, веселым, неизвестно чему ухмыляющимся, показывая белые крепкие зубы, лицом, голыми руками подкидывавшего назад в костер высыпавшиеся угли.
Как будто кто-то задумчиво, без слов пел, и не было слышно голоса, и только представлялись потонувшая в ночной синеве река, и костер, и обнявший колени человек, и темная фигура на песке, и скуластое, со здоровыми белыми зубами лицо, трепетно озаряемое красноватым отблеском.
– Встретился с нею об петровках. «Зрастьте», – говорю. «Зрастьте и вам». Да. Глянул на нее: гладкая, ядреная да белая…
Голос был ровный, спокойный, медлительный, и так было спокойно кругом: неподвижно сидел человек, обняв колени, мертво рисовалась протянутая черная фигура, так же беззаботно, по-видимому ни о чем не думая, подвигал в костер головешки скуластый; нельзя было сказать, кому принадлежит этот голос. И среди ни на секунду не прерывающегося неумолчного дремотного шепота голос, казалось, принадлежал синей ночи, как и угрюмо стоящий обрыв, как ропот воды, как этот костер, с беззвучно ползающими от него по песку тенями.
– Постоял, сам не знаю, чего с собою делать… куда руки, куда ноги. А допрежь с бабами, чай, был, ни одной, бывало, не спущу…
– Го-го-го!.. – нарушая безмолвие, нагло ворвалось в тишину и покой гоготание.
Смеялся скуластый, показывая белые зубы, ласково и плотоядно приговаривая циничные слова по адресу баб.
– И-и… ну, бабы!.. ей-богу… Ах вы, прорва вас ни возьми!.. Га-га-га!..
Сидевший, обняв колени, с минуту молчал. Молчал и тот, чей темный простертый силуэт смутно рисовался на песке; только скуластый, потряхивая головой, дергал бровями, ухмылялся и хмыкал, показывая зубы, каким-то своим веселым и, по-видимому, грешным мыслям.
– Постоял, постоял… Да… «Ну, говорю, как же вы обо мне понимаете?.. Стало быть, замуж за меня пойдете?» А она скусила травину, глянула и… засмеялась. У меня аж в голове помутилось.
– Ах ты… едят те мухи.
И скуластый опять засмеялся, неизвестно чему, гогочущим, разбирающим смехом.
– Ну вот, поженились… Работа пошла, хозяйство, стало быть, завели, отец меня выделил, не обидел, овчишек, пара лошадей, две коровы, птицы завела хозяйка. Избу срубили… да…
Тонкий, щемящий крик пронесся над рекой. Опять тихо, задумчиво-сумрачно, снова непрерывающийся беспокойно-торопливый шорох, шепот бегущей воды. Молчал в наступившей со всех сторон темноте невидимый обрыв, молчала степь за ним, молчал у костра неподвижно охвативший колени человек. Котелок лениво вскипал, подергиваясь пеной.
Тонкий крик повторился против, над рекой. Может быть, летела над самой водой невидимая теперь птица, нельзя было сказать. Ночь теснилась со всех сторон, молчаливая и темная.
– Ну, так жили три года… Бывалыча, подойдет, положит руки белые на плечи, глянет: «Сема, любишь?» Аж в самое нутро, как шилом, пронзит…
– Ги-ги… го-го-го! Ну, бабы!.. Одно слово…