Утром он встал с тяжелой головой и впервые в жизни почувствовал тянущую боль где-то в загрудинной области. Работа не отвлекла его от неприятных мыслей; ни боль в сердце, ни ощущение общей разбитости не проходили. Ближе к вечеру ему пришлось даже лечь и постараться заснуть.
Пробудился он совершенно опустошенным, и эта пустота каким-то образом приобщила его к другой пустоте — той, которая молча таилась под кажущейся поверхностью вещей. Боль в сердце стала пугающе сильной, и он решил прогуляться.
Вечер был теплым, и огромные стрекозы проносились у него над головой. Его неосознанно повлекло в сторону ее дома, и он подчинился желанию. Шел он медленно, потому что с каждым шагом острая боль отзывалась в его сердце.
За невысокой оградой слышался мужской смех. Массируя рукой левую сторону груди, он навалился, почти что падая, на оградку и заглянул за нее. Сердечко на двери было вульгарно обведено красной масляной краской, а под навесом в шезлонгах сидели двое молодых людей, по виду студенты, и пили пиво. Один из них засмеялся и метнул в дверь маленькую стрелу с заточенным гвоздиком на конце. Стрела, подрагивая, вонзилась в самый центр яркой мишени.
Не понимая себя, он перемахнул через оградку и оказался перед дверью, выдернул стрелу, повернулся к замершим в растерянности молодым людям, сломал стрелу пополам и бросил обломки на пол. Не дожидаясь ответной реакции, он повернулся и ушел, сильно хлопнув напоследок калиткой.
Он быстро шел по улице с полегчавшим сердцем, внезапно выздоровевший, и не чувствовал стыда от нелепости совершенного им поступка, который и не казался ему нелепым.
Вернувшись в поселок через неделю, он снова прошел мимо этого дома. Убедившись, что дом пуст, он подошел к двери, которая теперь была густо покрашена в свежий, скучный зеленый цвет. Как он ни искал, он не смог найти никаких следов нарисованного сердца и даже вспомнить, где оно, собственно говоря, было нарисовано.
Он больше никогда в жизни не страдал сердцем и умер от чего-то другого.
Шариковая бомба и сержант Оол-доржав
Во время, когда началась эта история, город, кроме скучного территориально-административного деления, придуманного взрослыми людьми, имел еще одно, наше. Он дробился на множество лоскутных феодальных княжеств, скорее даже племенных территорий, границы между которыми не были зримо демаркированы. Я до сих пор отлично помню звучнозагадочные имена этих образований — Лунка, Подлодка, Тридцать третий квартал, Бан, Верхнее и Нижнее Щорса; сие размежевание существованием своим было обязано шпане, делившей между собой под руководством своих, часто сменявшихся (за счет призыва в Советскую Армию или в систему ИТУ) царьков дворы и переулки, ради того чтобы обеспечить себе право относительно безнаказанно грабить в пределах своих феодов сараи и подвалы да взимать с покорных колонов дань в виде мелочи на кино и сладкий молдавский кагор. Самим колонам, подросткам из инженерских и других благополучных семей, было, в сущности, все равно кому отдавать скудные сбережения, своей шпане или чужой, когда бы не одно немаловажное обстоятельство. Если в первом случае поборы осуществлялись добродушно и как бы вполне добровольно, то во втором сопровождались насилием, дабы привить чужаку страх и уважение перед группировкой, землю которой он посмел марать своими подошвами. Страх чужаков, так же как и робкая покорность собственных подданных, были теми источниками, из которых шпана черпала положительные эмоции, необходимые ей для самоуважения. При этом и нам прививался некоторый пиетет, и наши рапсоды складывали на скамейках и в темных подъездах героические устные циклы, повествовавшие о кровавой борьбе авторитетов шпаны, о героических битвах стенка на стенку.
Случилось так, что наш двор и прилегающие гаражно-сарайные регионы оказались как раз в конфликтной зоне между Верхним и Нижним Щорса, с преобладанием последнего. Как обычно для пограничного населения, мы пребывали в постоянной неуверенности на предмет того, кто нами правит сегодня, и получали по зубам от обеих противоборствующих сторон. Сами меры физического воздействия были тогда умеренными по сравнению с более поздними временами и ограничивались зуботычиной или тем, что описывалось элегантным термином «пендель под сраку»; однако от этого насилие не становилось менее обидным и унизительным для нас, с глубокого детства ни дома (ни тем более в школе) небитых-непоротых.