Пятитонка дрожит, едва остановилась ради меня. Место в кабине свободно. Ехать наверху нельзя в такую даль, в такой мороз.
— Куда?
— На Левый берег.
— Не возьму. Я уголь везу в Магадан, а до Левого берега не стоит садиться.
— Я оплачу тебе до Магадана.
— Это другое дело. Садись. Таксу знаешь?
— Да. Рубль километр.
— Деньги вперед.
Я достал деньги и заплатил.
Машина окунулась в белую мглу, сбавила ход. Нельзя дальше ехать — туман.
— Будем спать, а? На Еврашке.
Что такое еврашка? Еврашка — это суслик, Сусликовая станция. Мы свернулись в кабине при работающем моторе. Пролежали, пока рассвело, и белая зимняя мгла не показалась такой страшной, как вечером.
— Теперь чифирку подварить — и едем.
Водитель вскипятил в консервной кружке пачку чая, остудил в снегу, выпил. Еще вскипятил, вторячок, снова выпил и спрятал кружку.
— Едем! А ты откуда?
Я сказал.
— Бывал у вас. Даже работал в вашем районе шофером. В вашем лагере негодяй есть Иванов, надзиратель. Тулуп у меня украл. Попросил доехать — холодно было в прошлом году, — и с концами. Никаких следов. И не отдал. Я через людей передавал. Он говорит: «Не брал», — и все. Собираюсь все сам туда, отнимать тулуп. Черный такой, богатый. Зачем ему тулуп? Разве порежет на краги и распродаст. Самая мода сейчас. Я бы сам мог эти краги пошить, а теперь ни краг, ни тулупа, ни Иванова.
Я повернулся, сминая воротник своего полушубка.
— Вот такой черный, как у тебя. Сука. Ну, спали, надо прибавить газку.
Машина полетела, гудя, ревя на поворотах, — водитель был приведен в норму чифирем.
Километр за километром, мост за мостом, прииск за прииском. Уже рассвело. Машины обгоняли друг друга, встречались. Внезапно все затрещало, рухнуло, и машина остановилась, причаливая к обочине.
— Все — к черту! — плясал водитель. — Уголь — к черту! Кабина — к черту! Борт — к черту! Пять тонн угля — к черту!
Сам он даже не был поцарапан, а я и не понял, что случилось.
Нашу машину сбила чехословацкая «татра», встречная. На ее железном борту и царапины не осталось. Водители притормозили машину и вылезли.
— Подсчитай быстро, — кричал водитель «татры», — что стоит твой ущерб, уголь там, новый борт. Мы заплатим. Только без акта, понял?
— Хорошо, — сказал мой водитель. — Это будет…
— Ладно.
— А я?
— Я посажу тебя на попутку какую-нибудь. Тут километров сорок, довезут. Сделай мне одолжение. Сорок километров — это час езды.
Я согласился, сел в кузов какой-то машины и помахал рукой приятелю надзирателя Иванова.
Я еще не успел промерзнуть, как машина начала тормозить — мост. Левый берег. Я слез.
Надо найти место ночевать. Там, где было письмо, ночевать мне было нельзя.
Я вошел в больницу, в которой я когда-то работал. Но в лагерной больнице греться посторонним нельзя, и я только на минуту постоять в тепле зашел. Шел знакомый вольный фельдшер, и я попросил ночлега.
На следующий день я постучал в квартиру, вошел, и мне подали в руки письмо, написанное почерком мне хорошо известным, стремительным, летящим и в то же время четким, разборчивым.
Это было письмо Пастернака.
Золотая медаль
Вначале были взрывы. Но еще до взрывов, до Аптекарского ocтpoвa, где взлетела на воздух дача Столыпина, была рязанская женская гимназия, золотая медаль. За отличные успехи и поведение.
Я ищу переулки. Ленинград, город-музей, бережет черты Петербурга. Я найду дачу Столыпина на Аптекарском острове, Фонарный переулок, Морскую улицу, Загородный проспект. Зайду в Трубецкой бастион Петропавловской крепости, где был суд, приговор, который я знаю наизусть и копию которого со свинцовой печатью Московской нотариальной конторы держал я недавно в руках.
Судьям не до грамматики. Литературные погрешности таких приговоров замечаются лет через пятьдесят, не раньше.
Что разумеет суд под «последствиями повешения», известно лишь юристам, правовикам.