«“Революции сверху”, нередко длящиеся 10–20 лет, в течение сравнительно короткого времени приводят к немалым, однако недостаточно гарантированным изменениям. Последующие отливы, “контрреволюции” редко, однако сводят к нулю предшествующий результат; так что новый подъем начинается уже на ином рубеже, чем предыдущий.
Наиболее надежная основа под коренными реформами сверху – их постоянное продолжение, расширение, создание более или менее надежных систем обратной связи (рынок, гласность, демократия), позволяющих эффективно координировать политику и жизнь. В этих процессах огромную, часто недооцениваемую роль играет прогрессивная интеллигенция, чья позиция очень многое определяет в ходе преобразований – их успехи, исторические границы…
Несколько раз, начиная с XVI века, в русской истории возникали альтернативы “европейского” и “азиатского” пути.
Иногда товарность и самоуправление брали верх, порою возникали сложные, смешанные ситуации; но часто, увы, торжествовали барщина и деспотизм.
Каждое такое торжество было исторической трагедией народа и страны, стоило жизни сотням тысяч, миллионам людей, унижало, обкрадывало, растлевало страхом и рабством души уцелевших.
Очередная великая попытка – на наших глазах… Мы верим в удачу – не одноразовый подарок судьбы, а трудное движение с приливами и отливами, – но все же вперед»[89]
.Запомним: «Трудное движение с приливами и отливами…».
И здесь надо сказать о взаимоотношениях Эйдельмана и Пушкина. Пушкин, повторю, не был персонажем Эйдельмана. Он был его учителем. Трезвый оптимизм, мужество прямо посмотреть в лицо исторической трагедии и разглядеть сквозь кровь и дым слабые контуры нормальной жизни, которая в конце концов должна осилить навязанное ей уродство, способность уловить сквозь имперский гром и пыточный вой твердые и гордые голоса людей честных, гуманных и благородных – это уроки Пушкина.
Эйдельман вослед Пушкину мыслил себя не свидетелем и исследователем истории, но ее полноправным участником. Это – принципиально. Эйдельман говорил с историей так же открыто и бурно, как спорил с друзьями. Как и Пушкин, он смотрел вперед без боязни. Но при этом осознавал принципиальную возможность катастроф. И на преодоление этого «исторического ужаса» уходило слишком много сил. Исторический оптимизм не дается даром, как и прозрение «холода и мрака грядущих дней». «Зуб истории гораздо ядовитее, чем Вы думаете…» – писал 30 декабря 1918 года все осознавший Блок торжествующему Маяковскому. Жизнь в истории требует предельного напряжения сил. Гибель Пушкина тому доказательство. Именно Пушкин был главным участником разговора Эйдельмана с историей: на пиру богов и героев Пушкин был его Вергилием. Сам принцип собеседничества – определяющий для творчества Эйдельмана как принцип методологический, был заимствован им у Пушкина. «Пушкин избирает Тацита собеседником…» – это из второй книги о Пушкине.
Перед биографами Эйдельмана неизбежно встанет вопрос: почему он так самоубийственно жил последние годы? Почему он – как и Пушкин – не реализовал идею «побега», «ухода», о которой Пушкин писал в стихах, а Эйдельман – в дневнике, и которая в легендарном своем варианте столь мощно гипнотизировала его? Потому ли, что и для того, и для другого это означало уход из истории? Сдачу позиций? Измену принципу, который так бесхитростно сформулировал Пущин в канун 14 декабря: «Если ничего не предпримем, то заслужим во всей силе имя подлецов»?