Читая Фонвизина и Лунина сегодня, мы особенно отчетливо слышим голоса наших духовных пращуров, убеждавших современников и потомков, что между полусвободным и свободным человеком – пропасть, что просвещение и рабство – «две вещи несовместные», что человек не может быть свободным в науках или искусствах и рабом в жизни общественной, что «тайная свобода» в рабском мире – штука тяжкая, требующая смертельного напряжения духа, что с «тайной свободой» редко доживают до старости…
Обвиняя первого императора, они обвиняли созданную им систему, против которой и «восстали на умственный подвиг»; говоря о двойственности петровских реформ, их политической порочности, они предрекали усугубление невыносимого для сильной души раскола, разлада. Они понимали и жаждали объяснить не просто причины, что привели их со товарищами в тайные общества, но и сами корни трагического неблагополучия, которое пытались они врачевать…
Размышляя в Сибири о тернистом пути России, они приходили к неизбежному выводу, что подвиг людей тайного общества венчал долгую и мощную традицию сопротивления самовластию.
Подробно обозрев отечественную политическую историю после Петра, бросив внимательный взгляд на события 1730 года – попытку князя Дмитрия Михайловича Голицына с единомышленниками ввести конституционное правление, – на деятельность и судьбы Новикова, Радищева и Княжнина, на замыслы конституционалистов екатерининской эпохи, идеи некоторых лидеров переворота 1801 года, позиции русских поэтов-обличителей, Лунин провозгласил:
«Из сего следует, что все люди отличные в России видели и чувствовали несовершенства существующего порядка и стремились во все времена, явно или скрыто, к достижению цели Тайного союза».
Эти «люди отличные» были, собственно, дворянским авангардом, который отнюдь не совпадал с просвещенным дворянством. Консерватор Щербатов далеко превосходил по своей образованности Радищева, апологет неограниченного самодержавия Феофан Прокопович не уступал по просвещенности князю Дмитрию Михайловичу Голицыну с его конституционными идеями, вряд ли кто-нибудь из декабристов превосходил просвещенностью Уварова, мечтавшего остановить на пятьдесят лет развитие России, и так далее. Просвещенность отнюдь не была синонимом прогрессивности.
Людям дворянского авангарда, который и в первой четверти XIX века не исчерпывался деятелями тайных обществ, была свойственна особая политическая просвещенность, включавшая как обязательные элементы: трезвость взгляда на мир, стремление к истине, а не к ее суррогатам, поиски оптимальных государственных форм впереди, а не в прошлом, понимание необходимости движения и гибельности идеи ложной стабильности – любимой идеи российской бюрократии…
Но, опять-таки, Лунин не был бы Луниным, если бы он ограничился изучением и обдумыванием дня вчерашнего. Он весь в настоящем. Историософия для него – служанка актуальной политики. С проницательностью поразительной для человека, отдаленного от столиц на тысячи верст, он схватывает главное в происходящих там процессах, видит самое опасное, самое зловещее. Его особое внимание привлекает деятельность министра народного просвещения Уварова – средоточие новой идеологии.
«Министерство народного просвещения, – пишет Лунин в 1838 году, – старается упрочить самодержавие и, соединяя могущественные средства свои, направлять к развитию оного. Оно не умолкая проповедует, что господствующею мыслию народа всегда был этот образ правления, что в нем только удачность блага настоящего и залог счастия в будущем. Наемные писатели сочиняют книги в пользу этих предположений: полиция осыпает их своими хвалами. Но надобен другой язык, другие доказательства и, особенно, администрация для того, чтоб идеи нам выгодные внушить 50-ти миллионам людей. Ибо народ мыслит, несмотря на его глубокое молчание. Миллионы издерживают на то, чтоб подслушивать мысли, которые запрещают ему выражать».