В чем же причина удивительного влияния Мюссе на наше поколение? Мало ведь таких юношей, сердца которых не преисполнились бы нежностью от его стихов. А ведь Мюссе не научил нас ни жить, ни умирать, — он сам спотыкался на каждом шагу; в последний час ему дано было только встать на колени и плакать, как ребенку. Но что из этого? Мы все равно любим его всей полнотою любви; так любят любовницу, которая терзает нам сердце и вместе с тем наделяет его живительной силой.
Именно от него услыхали мы крик отчаяния нашего века; он был самым молодым из нас, и раны его всего больше кровоточили.
Ива, которую кто-то благоговейно посадил на его могиле, все так же скорбно поникает ветвями. Ива эта, в тени которой поэт завещал себя похоронить, никогда не росла свободной и сильной. Ее молодая листва клонится долу, ее ветви падают, словно тяжелые, усталые слезы. Может быть, корни ее пьют из сердца умершего поэта всю горечь растраченной попусту жизни.
Я долго сидел там, погруженный в раздумье. Вдали гудел Париж. Здесь — только птичий крик, жужжание жука, внезапное потрескивание веток. А потом — снова глубокая тишина, среди которой дыхание могил становилось еще слышнее. И лишь изредка какой-нибудь житель этих мест, какой-нибудь мелкий рантье тихонько проходил по аллее, заложив руки за спину, в домашних туфлях, с видом истого буржуа, вышедшего подышать теплым весенним воздухом.
Воспоминания оживали. Они говорили мне о днях юности, о счастливой поре, когда я носился по горным тропинкам моего милого Прованса. Мюссе был тогда моим спутником. Он всегда был со мной, у меня в ягдташе, и на первом же привале я бросал ружье на траву и в этой тенистой, нежной теплыни, пахнувшей лавандою и шалфеем, читал стихи.
Первые горести мои и первые радости идут от Мюссе. И даже сейчас, когда я весь захвачен страстью к точному анализу, стоит моим мыслям вернуться к бурным порывам юности, как я вспоминаю об этом страдальце и благодарю его за то, что он научил меня плакать.
Май, месяц цветов, месяц, когда птицы вьют гнезда! Сегодня утром солнце улыбается сдержанной улыбкой, и я хочу верить солнцу. Я иду по улицам светлым утром и слушаю только веселое чириканье воробьев.
Если вечером пойдет дождь, то да простит мне господь эту песню радости, которой я славлю весну.
Сегодня утром в парке Монсо на краю лужайки сидела молодая женщина, верно, чья-то молодая жена, готовившаяся стать матерью. На ней было серое шелковое платье. Ее маленькие руки в перчатках, кружева на юбке и на корсаже, нежная бледность ее лица — все это изящество свидетельствовало о том, что она живет жизнью богатой и праздной. То была одна из тех, кому дано счастье на этом свете.
Молодая женщина глядела на двух воробьев, которые весело прыгали по траве у самых ее ног. Они по очереди таскали соломинки и скрывались с ними в листве соседнего дерева. Они вили себе гнездо. Самочка осторожно брала каждую былинку, вплетала ее в другие, принесенные ранее, расплющив ее сначала своей теплой, трепещущей грудкой. Оба воробья неслышно сновали взад и вперед, вкладывая в этот труд всю свою любовь и нежность, которые заменяли им силу.
Незнакомка в сером шелковом платье смотрела на эту влюбленную пару, которая с такой поспешностью мастерила колыбельку для будущего потомства. Она узнавала жизнь бедняков, у которых нет ничего, кроме охапки соломы и горячей ласки, чтобы защитить своего малютку от холода ночи.
Она улыбнулась сладостной, грустной улыбкой, и я, должно быть, разгадал мысль, которая промелькнула в ее задумчивых глазах.
«Увы! Я богата; мне не дано знать радости этих птиц. Столяр делает сейчас колыбельку из драгоценного розового дерева, в которой кормилица-пикардка или нормандка будет укачивать мое дитя. Где-то на фабрике ткут шерстяные и бумажные ткани, которые будут согревать его нежное тельце. Швея шьет ему пеленки. Акушерка примет на себя все первые заботы о новорожденном. Я могу считаться его матерью только наполовину; я произведу его на свет голым, и не от меня получит он все, что ему необходимо. А эти воробьи сами сооружают гнездышко для птенца, сами все ткут и шьют; у них нет ничего, они все создают каким-то чудом, и чудо это — любовь. Первую же щель в стене они превращают в теплую колыбель. Они владеют мастерством нежности, и молодым матерям остается лишь позавидовать им».
За городом гнезда вырастают сами собой на изгородях и на деревьях, словно цветы. Кажется, что они распускаются с первыми лучами солнца. И в часы, когда цвет боярышника источает свой аромат, чирикают птицы.
Зяблики, щеглы, снегири строят жилища свои на кустах; вороны и сороки забираются на самые высокие ветви тополей; жаворонки и славки остаются внизу, в зарослях кустарника и среди колосьев. Они ревниво скрывают ото всех свою любовь — им нужна тишина и простор полей. Я знаю, есть негодяи, которые разрушают гнезда, ощипывают птенцов и делают себе омлет из яичек. Оттого-то и птицы с каждым разом скрываются все искусней, — они улетают туда, где их не найдут люди.