Что касается оценки, которую м-р Марзаелс дает Диккенсу как писателю, то тут критик обнаруживает полное свое бессилие. Для него Диккенс — «величайший из когда-либо живших на свете гениев сострадания» — замечание, отлично демонстрирующее то, что беллетристы обычно называют «благородной храбростью отчаяния». Конечно же, ни один из биографов Диккенса не может сказать сейчас о нем ничего иного. Впрочем, в книжках общедоступных серий принято излагать общедоступные взгляды, и дешевая критика извинительна в дешевых изданиях. Всякий волен соглашаться с весьма неудачной максимой Д.-Г. Льюиса, гласящей, что любой способный выдавить из нас слезу писатель наделен даром сострадания, тем более что нашим чувствам очень льстит, когда за ними оставляют право на высший и окончательный суд литературного произведения. На несколько более твердую почву мы вступаем, когда м-р Марзаелс пишет об искусстве Диккенса при изображении им человеческой натуры: тут мы не можем не восхититься ловкостью, которую проявляет автор, обходя бесчисленные неудачи своего героя. Ведь во многих отношениях Диккенс очень похож на древних ваятелей, украшавших наши готические соборы: в своих произведениях они способны были воплощать самые фантастические выдумки и заполняли причудливый мир своих грез целыми сонмами гротескных чудовищ, мало замечая благородство, достоинство и красоту мужчин и женщин, среди которых жили. Но тем самым они лишали свое искусство необходимого здравого смысла, и оно во многом осталось несовершенным. Но эти художники, по крайней мере, сознавали предел своих возможностей, чего никак не желал признать Диккенс применительно к своим. Когда он берется за серьезную тему, то лишь нагоняет на нас скуку, когда стремится к постижению истины, неизменно впадает в банальность. Шекспир помещает Фердинанда и Миранду рядом с Калибаном [138]
, и Жизнь не отвергает никого из троих, они в равной мере дети природы. Миранды же Диккенса — сплошь молодые леди из модных журналов, а его Фердинанды — статисты из прогоревшей труппы третьеразрядных актеров. В искусстве Диккенса и в самом деле столь мало здравого смысла, что он не способен даже на сатиру, его подлинная стихия — карикатура, и м-р Марзаелс столь же мало понимает сильные и слабые стороны его писательского таланта: отсюда все жалобы критика на излишнюю заостренность иллюстраций Крукшенка [139] и заявления, что художник этот не в состоянии правильно нарисовать ни настоящую леди, ни джентльмена. Последнее, однако, вряд ли может быть поставлено в вину иллюстратору Диккенса: подобные характеры вообще не встречаются в его книгах, если не считать, конечно, образы лорда Фредерика Верисофта и сэра Малберри Хоука точными воплощениями великосветских нравов [140]; наоборот, с нашей точки зрения, величайшая несправедливость по отношению к Диккенсу была совершена именно теми, кто пытался иллюстрировать его серьезно. В заключение м-р Марзаелс выражает твердую убежденность в том, что и столетие спустя Диккенса будут читать столь же усердно, как ныне читают Скотта; явно рассчитывая на эффект, он говорит далее, что до тех пор, пока будут читать Диккенса, «не иссякнет еще один живительный источник благотворного и гуманного влияния на нас, смертных», — замечание воистину банальное, поскольку его можно отнести к жизни любого популярного писателя. Памятуя о том, что ни одна из ошибок не обходится нам так дешево, как пророчество, мы не возьмем на себя решение вопроса о бессмертии Диккенса. Если наши потомки не будут читать его, они лишат себя великого удовольствия, если же будут, то, надеемся, не станут подражать его стилю. Впрочем, опасность последнего невелика: ни одно новое поколение не перенимает жаргона предыдущего. Что же до «гуманного и благотворного влияния», о котором говорит критик, то, право же, не стоит принимать Диккенса слишком всерьез.АМЕРИКАНЕЦ [141]
Недавно одна из наших очаровательных герцогинь полюбопытствовала у некоего знаменитого путешественника, а существует ли в природе такое явление, как американец, мотивируя свой вопрос тем, что знавала множество очаровательных американок, однако никогда не сталкивалась с какими бы то ни было их сородичами мужского пола — ни с отцами, ни с дедами, ни с дядьями, ни с братьями, ни с мужьями, ни с кузенами.