И тут он уловил звонкое царапанье капель по стеклу, шумное дыхание Валерия; тот со сжатым ртом поднял новую, обтянутую желтой кожей папку, гладко блестевшую монограммой на уголке, подошел к столу и начал собирать в нее бумаги, стал завязывать на папке тесемки. Никита видел, как решительно двигались его руки, и сказал наконец:
— Мы должны позвонить Алексею. Посоветоваться…
— Нет! Хватит с Алексея того, что есть… Я слишком его люблю, чтобы ввязывать его в это! С него хватит!
— Тогда что сейчас будем делать?
— Я знаю, что делать, — заговорил Валерий, стараясь говорить ровно, а пальцы его все рвали тесемки, не могли затянуть узел на папке. — Для меня-то ясно! И, думаю, для тебя. В общем, ты уезжай отсюда. Немедленно. Понял? Собирай чемодан — и привет! В Ленинград. На первый поезд. И к черту! Сегодня переночуешь у Алексея. Вызывай по телефону такси. Номер здесь. В книжке. А утром на экспресс. В Ленинград ходит экспресс.
— Я уеду, а ты?.. — Никита мрачновато усмехнулся. — Нет, с меня все началось. Нет, я сейчас никуда не уеду!
— А я говорю: тебе лучше уехать! С тебя началось? Ох, не с тебя! Совсем нет! Впрочем, делай как хочешь, мне все равно. Я-то знаю, что делать!..
— Мы должны позвонить Алексею, — настойчиво повторил Никита. — Он не знает, что мы тут… А потом все решим. Ты куда?
— Лично я? В Одинцово. На дачу. Куда я могу еще? Нет! Алексея не вмешивай в это. Ни в коем случае. Он давно в ссоре с отцом. А думать нечего. Что может быть яснее? Я просто хочу, оч-чень хочу задать уважаемому профессору несколько лирических вопросов! Интимного порядка! Все-таки он мой отец, а Вера Лаврентьевна Шапошникова, как она названа в бумаге, моя тетка. Так? — И договорил с ядовитой насмешливостью: — Ты разве не чувствуешь, что это одна кровь? А я почувствовал. Когда ты по-родственному двинул меня возле ресторана! Так что? Со мной едешь? Или к Алексею?..
Никита, не ответив, искал и не находил в смятой пачке последнюю сигарету, смотрел на круглые часы над столом, видел металлический в свете люстры циферблат, тупой угол стрелок, стараясь понять, сколько времени, и думал, убеждая себя:
«Сейчас мы поедем к Грекову? Вместе поедем. Но для чего? Что он сможет ответить?..»
— Кончились сигареты. — Никита смял, бросил пачку. — Кончились…
Валерий стоял перед столом, в одной руке держа кожаную папку, другой торопливо раскидывал, как мусор, в стороны листки рукописи, опрокинул стаканчик, наполненный до тонкой остроты очиненными карандашами, которые Георгий Лаврентьевич так любовно трогал, ощупывал кончиками пальцев, когда в первый день разговаривал с Никитой.
— Кому это все нужно, а?.. Ледяной бы воды. Все время хочу пить. Сохнет в горле…
Валерий взял со стола пустую бутылку от боржома, нацеленно посмотрел на свет и, вдруг сказав: «Э, черт!» — с искривившимся лицом изо всей силы швырнул ее в стену — зазвенело стекло, посыпались на пол осколки.
— Ну зачем это идиотство? — остановил его Никита, схватив за плечо. — Хватит!..
Валерий оглянулся неистовыми глазами.
— Что ж, поехали, братишка!
Глава тринадцатая
Огромный и притемненный, затянутый дождем город с нефтяным блеском асфальта, с размытыми прямоугольниками ночных витрин, редким светом фонарей в оранжевом туманце переулков, с бессонным автоматическим миганием светофоров, простреливающих перекрестки, на которых в этот час не было видно даже закутанных в плащи фигур регулировщиков, потушенные окна захлестанных дождем улиц с изредка ползущими меж домов зелеными огоньками ночных такси, — уснувший многомиллионный город невозможно было разбудить ни стуком струй в стекло, ни плеском в водосточных трубах, по железу крыш, по карнизам.
Весь город будто огруз в мокрую тьму и спал за тщательно задернутыми шторами, занавесями, разделенный домами, квартирами, комнатами на миллионы жизней, покойно и, мнилось, равнодушно замкнутых друг от друга. И невозможно было представить в этой ночной пустынности, на этих безлюдных, отполированных лужами тротуарах тот знакомый ритм неистощимо объединенной чем-то людской суеты, который называется дневной жизнью Москвы.
И уже казалось Никите, никогда не будет утра, никогда не исчезнет это холодное щекочущее ощущение отъединенности от всех, которое возникло, когда ехали по опустошенным мостовым, и еще раньше, когда он увидел одно-единственное светившееся окно на первом этаже в глубине двора.
По городу двигались долго, хотя и не останавливались у светофоров. После заметил Никита: ушли назад замутненными отблесками последние огни окраины, мелькнули последние неоновые дуги фонарей над головой — и густая чернота сомкнулась, обтекая стекла, ярко рассеченная впереди фарами. В их свет косой, сверкающей пылью несся навстречу дождь. И теперь, казалось, они двигались только по световому коридору пустого шоссе, вспыхивающего лужами вдоль кювета, за которым словно бы обрывалась земля.