Читаем Том 3. Бабы и дамы. Мифы жизни полностью

– Эх, – искренним вздохом вырвалось у Александра Николаевича, – что мне тут делать, Катя? У вас здесь, на Теплой слободе, – все свое, новое; там, на усадьбе, – тоже свое, хоть и старое… И здесь, и там я лишний, чужой человек; от старого отвык, к новому не привык; старое, Катечка, мне противно, новое – непонятно. А времени разбираться нету. Жизнь у меня в деле: как вода в котле, ключом кипит. Прощай, друг Катя! Шел я тебе помочь, а отчасти, каюсь, и поругать тебя, но крепко ты мне полюбилась. И жаль мне тебя оставлять здесь, и думается мне, что ты хорошо себя понимаешь и устроишь свою судьбу лучше, чем устроил бы я. Оставайся и живи как знаешь. Пусть тебя другие как хотят судят, я же тебе не судья. Вижу, что ты честная девушка и ничего бесчестного не то что сделать, даже подумать не в состоянии… Тем хуже для тех, кто будет тебя порочить! А плохо тебе придется – напиши: чем могу – словом ли, деньгами ли, всегда выручу. А завтра приходи в город, я тебе кое-что хорошее скажу…

Максим и Катя проводили Александра Николаевича далеко за околицу. Оглядываясь, он долго видел их стоящими на придорожном бугре, над золотым потопом ржи.

Когда пред Чилюком поднялись из-за кудрявой рощи красные кровли отцовской усадьбы, ему стало не по себе. Он не поверил тому, что Катя говорила о смерти матери, но провести ночь под одной крышей с Александрой Кузьминишной после этого рассказа показалось ему невыносимо гадким… Едва ступив на крыльцо дома, он уже распорядился, чтоб ему готовили лошадей в город. Николай Евсеевич по лицу сына угадал, на чьей он стороне, и сконфуженно развел руками… Александр Николаевич коротко передал ему подробности своего свидания с Катей, свое намерение помочь ей деньгами и заключил:

– А от вас, папа, прошу одного: оставьте вы ее совсем в покое, не мешайте ей быть счастливой. Мы с вами слишком мало сделали для нее, чтоб иметь право на вмешательство в ее жизнь…

– Воля твоя… я этого не понимакэ, – бормотал старик, – ты сочти, сколько жертв она приносит: выйти из сословия, выйти из семьи, из своего общества… и для чего же? Для благосостояния, комфорта, покоя? Нет, для добровольной каторжной работы, для. удовольствия перебиваться с хлеба на квас, в хате… Черт знает какие люди на свете родиться стали! И… извини меня: ты мне еще чуднее Кати. Ее странность я могу объяснить хоть тем, что ее мать била по темени аспидной доской. Но ты – сильный, неглупый, образованный человек – и вдруг вторишь этой безумной. Ради чего? Что mi находишь в ней отрадного?

– Видите ли, папа, – перебил Александр Николаевич, – семья, в которой житья нет, общество, членом которого имеешь право быть, но не имеешь возможности, и сословие, значения которого не понимаешь, – вовсе не такие драгоценности, чтоб от них не отказался человек, когда его чутьем потянет к счастью за пределами этих перегородок. Катю потянуло – она и ушла. Вы говорите о покое… Покой хорош только как отдых, его знают только те, кто устает. Люди неработающие знают не покой, но оцепенение. И живой душе в мире оцепенения жутко. Вырвется она за его границы и уйдет куда попало – все равно, на счастье или на несчастье, лишь бы и то, и другое было свое: добытое своею волею, своими руками, своей головой. Ведь только это-то и называется жить. Я знаю это, потому что на себе испытал. И не пробуйте понимать чужого счастья – не поймете. Я сам Катиного счастья не понимаю, и мне ее как-то жалко, а между тем я видел ее искренно счастливою. Оставьте ее!.. Кроме вреда, мы с вами ничего ей не принесем… Она не наша – своя! Пусть же эта чудачка и счастлива будет по-своему.

1890

Разрыв*

Иван Карпович Тишенко, старший столоначальник в отделении Препон департамента Противодействий, давно уже очнулся от послеобеденного сна, но все еще сидел на кровати, зевал, тупо вглядываясь в световую полосу, брошенную сквозь полуотворенную дверь на пол темной спальни лампами столовой, и злился – беспричинно, тяжело, надуто, как умеют злиться только полнокровные и с дурным пищеварением люди, когда доспят до прилива к голове. Его раздражало – то зачем он так долго спал, то зачем его разбудили.

Шум самовара, звяканье чашек в столовой били его по нервам. Хотелось сорвать злость хоть на чем-нибудь. Ивана Карповича уже три раза звали пить чай; дважды он промолчал, а на третий раз сердито крикнул: «Знаю! слышал! можно, кажется, не приставать, пощадить человека!» – и хотя чаю ему очень хотелось, нарочно, назло просидел в темноте еще несколько минут. Наконец встал, накинул халат, вдел ноги в туфли, – и, при первом же шаге, споткнулся на что-то. Поднял, посмотрел: старый женский башмак.

– Бросает тут… гадость какая! – с сердцем проворчал он и швырнул башмак в угол.

По тому, как порывисто Иван Карпович хлебал горячий чай, и по толстой сердитой морщине на его лбу Аннушка, домоправительница Тишенко, догадалась, что барин сильно не в духе. Она испуганно молчала, исподлобья и украдкой поглядывая на Ивана Карповича блестящими голубыми глазами. Иван Карпович поймал один из этих робких взглядов.

Перейти на страницу:

Все книги серии Амфитеатров А. В. Собрание сочинений в десяти томах

Похожие книги