До десяти лет росший на стружках отцовской мастерской, с десяти до пятнадцати воспитывавшийся в школе взаимного обучения и на улице, этой единственной в своем роде школе — школе под открытым небом, Нарсис рано почувствовал презрение к простому народу и отвращение к ручному труду, рано проникся глубоким убеждением, что обследование парижской сточной канавы с ее разнородным содержимым даст больше, нежели дальнее плавание. Он еще маленьким мальчиком составлял проекты, обдумывал сделки. Впоследствии присущий Льюису стремительный полет мечты даже мешал ему: он разбрасывался, растрачивал силы впустую. Он был рудокопом в Австралии, скваттером в Америке, актером в Батавии, сыщиком в Брюсселе, наделал долгов и в Старом, и в Новом Свете, во всех уголках земного шара оставил заимодавцев с носом, а в конце концов устроился агентом в Лондоне, прожил там довольно долго и мог бы и дальше жить припеваючи, если б не его чудовищное в своей ненасытности, вечно рыщущее воображение, воображение сластолюбца, неизменно обгоняющее будущее наслаждение, — оно-то и ввергло его в безысходнейшую нищету — нищету британскую. На сей раз он пал низко и был пойман в Гайд-парке в то время, как он охотился на лебедей, плававших в бассейне. Отсидев несколько месяцев в тюрьме, он окончательно разлюбил свободную Англию, и его, точно обломок потерпевшего крушение корабля, выбросило на те же самые парижские тротуары, где он когда-то начинал свою карьеру.
Повинуясь странному капризу, а также врожденному инстинкту паяца, комедианта, он выдал себя — и не где-нибудь, а в Париже! — за англичанина; впрочем, при его знании англосаксонских нравов, мимики и языка это не представляло для него никаких трудностей. И вышло это у него по наитию, по вдохновению, при первой же афере, при первом же его маклерском «ловком ходе».
— Как об вас доложить?.. — нахально спросил его долговязый плут в ливрее.
Пуату сознавал, что в этой обширной передней он выглядит таким потрепанным, таким жалким, он смертельно боялся, что его выставят отсюда, даже не выслушав. Вот почему у него возникла настоятельная потребность возместить свой неприглядный вид чем-либо необычным, чем-либо из ряду вон выходящим.
— Э-э-э… Дэлэжите: сэр Том Льюис!
И под этим в одну секунду придуманным именем, с этой взятой напрокат национальностью он сразу почувствовал себя уверенно и с увлечением принялся совершенствоваться в передаче ее особенностей, ее странностей, а кроме того, постоянное наблюдение за своим произношением, за своими манерами помогло ему очень скоро избавиться от излишней суетливости, позволило ему измышлять уловки, делая вид, что он подыскивает слова.
Удивительная вещь: из всех многочисленных изобретений его находчивого ума это, как раз наименее обдуманное, оказалось самым удачным. Ему он был обязан знакомством с Шифрой, державшей в ту пору на Елисейских полях так называемый family hotel — кокетливое четырехэтажное помещение с розовыми занавесками и с маленьким крылечком, выходившим на широкий асфальтовый тротуар авеню Антена, который оживляли цветы и зелень. Хозяйка дома, всегда нарядная, склонившись над рукодельем или над конторской книгой, показывала в одном из окон первого этажа свой спокойный божественный профиль. Постояльцы номеров составляли крайне пестрое, смешанное общество: тут жили клоуны, букмекеры, конюхи, лошадники, англо-американская богема, наихудшая из всех богем, золотоискательское отребье, мелкие шулера. Женский персонал вербовался из участниц кадрилей Мабиля, находившегося так близко, что звуки его скрипок в летние вечера были здесь хорошо слышны, и их не заглушали ни шум пререканий, ни стук сыплющихся фишек и луидоров, — надо заметить, что после обеда в family hotel шла крупная игра. Если какой-нибудь почтенный иностранец с семьей, обманутый лживой вывеской, и поселялся у Шифры, ухватки жильцов, те разговорчики, какие они вели между собой, производили на него такое впечатление, что он моментально, в первый же день, не успев разложить чемоданы, бежал отсюда без оглядки.