В комнате при лавчонке кончается дружеская пирушка. Когда у старика Лееманса никого нет, он замаривает червячка на краешке кухонного стола, напротив Дарне, без скатерти, без салфетки. Когда же у него гости, как нынче вечером, заботливая овернка, ворча, снимает белые чехлы, аккуратно складывает дорожки, ставит стол под портретом «хозяина», и в чистенькой, уютной комнате, напоминающей зальцу в доме священника, несколько часов царит запах жаркого с чесноком, и такие же острые говорятся здесь речи на жаргоне любителей в мутной воде ловить рыбку.
С тех пор как был задуман «ловкий ход», застольные беседы в лавочке участились. Когда все пополам — и расходы и прибыль, не мешает почаще встречаться, уговариваться насчет каждой мелочи, а для этого нет более подходящего места, чем дом в глубине улицы Эгинара, затерявшейся в далеком прошлом старого Парижа. Здесь по крайней мере можно говорить громко, обсуждать, комбинировать… И это особенно необходимо теперь, когда цель близка. Через несколько дней — какое там дней! — через несколько часов отречение от престола будет подписано, и афера, поглотившая уйму денег, начнет приносить немалый доход. От уверенности в успехе разымчивым весельем блестят глаза, звучат голоса, от уверенности в успехе и скатерть кажется белее, и вино вкуснее. Это настоящий свадебный пир под председательством папаши Лееманса и его неразлучного друга Пишри, деревянная, на венгерский манер напомаженная голова которого выступает из волосяного воротничка; чем-то Пишри напоминает бывшего военного, которому палец в рот не клади, его можно принять за разжалованного офицера. Его род занятий — барышничество картинами, новое хитрое ремесло, приспособившееся к современному помешательству на живописи.
Промотавшийся, обчищенный, ощипанный папенькин сынок идет к торговцу картинами Пишри, роскошно обставившему свое заведение на улице Лафита:
— Нет ли у вас Коро, хорошего Коро? Я обожаю этого художника.
— Ах, Коро!.. — закрывая свои, как у снулой рыбы, глаза, с притворным восхищением говорит Пишри, но тут же переходит на деловой тон: — Есть у меня как раз для вас…
С этими словами он поворачивает больших размеров подставку и показывает превосходного Коро: утро, струистое от серебряного тумана и от танца нимф под ивами. Франт вставляет монокль, делает вид, что в восторге:
— Шикарно!.. Очень шикарно!.. Сколько?
— Пятьдесят тысяч франков, — не моргнув глазом, отвечает Пишри.
Франт тоже не думает моргать.
— На три месяца?
— На три месяца… С гарантией.
Хлыщ выдает вексель, уносит картину домой или же к любовнице и целый день доставляет себе удовольствие говорить в клубе, на бульваре, что он только что приобрел «изумительного Коро». На другой день он переправляет своего Коро в аукционный зал, и там Пишри перекупает его через посредство папаши Лееманса за десять, а то и за двенадцать тысяч франков, то есть за его настоящую цену. Проценты чудовищные, но это вид ростовщичества дозволенный и безопасный. Пишри не обязан знать, берет у него покупатель картину из любви к искусству или почему-либо еще. Он продает Коро очень дорого, он «сдирает» с покупателя «шкуру», как принято выражаться на языке этой благородной коммерции. И это его право, так как цены на произведения искусства устанавливаются произвольно. К тому же он поставляет товар доброкачественный, подлинники, удостоверенные самим папашей Леемансом, который вдобавок учит его специальным выражениям художников, странно звучащим в устах этого лжевояки, находящегося в наилучших отношениях с золотой молодежью и со всеми проститутками квартала Оперы, весьма полезными для его торговли.