Маркиз де Эсета должен был возглавить экспедицию вместо заболевшего старого генерала Розена. Во время последнего набега герцога Пальмы он показал себя выдающимся полководцем; если бы его послушали, стычка не кончилась бы так плачевно. Удостоверившись в том, что он даром потратил столько усилий, что сам претендент подал сигнал к бегству и подал пример остальным, cabecilla вдруг почувствовал, что все ему надоело, и, впав в мизантропию, ушел в горы к баскам и там поселился, вдали от ребяческих заговоров, от обманчивых надежд и от маханья картонным мечом, которое только истощало его душевные силы. Он хотел умереть в безвестности, у себя на родине, однако, плененный заразительной горячностью монархических убеждений о. Алфея и молвою о смелости Христиана II, решил еще раз попытать счастья. Слава старого бесстрашного партизана, романтическая жизнь, в которой было столько изгнаний, гонений, лихих наскоков, жестокость фанатика, — все это сделало из маркиза Хосе Марии де Эсета фигуру почти легендарную и вызывало к нему особый интерес участников бала.
— Здравствуй, Эли! — сказал он, подходя с заранее протянутой для пожатия рукой и называя Меро тем именем, каким его называли в детстве, во времена Королевского заповедника. — Да это же я… твой бывший учитель… господин Папель!
Не только черный фрак, увешанный крестами и орденами, и белый галстук — его не изменили даже двадцать лет, что протекли с тех пор над этой громадной головой, насаженной на туловище карлика и до того закоптелой от пороха и от горного солнца, что его характерная грозная жила на лбу была теперь не так заметна. Его роялистское упорство тоже как будто не так выпирало, точно cabecilla оставил на дне своего баскского берета, который он в последний день кампании зашвырнул в ручей, какую-то часть былых верований, какую-то часть молодых упований.
Элизе был крайне изумлен, увидев своего бывшего учителя, который сделал из него именно то, что он представлял собою теперь.
— Понимаешь, мой маленький Эли…
«Маленький Эли» был на два фута выше учителя и здорово поседел за это время.
— …Все кончено, королей больше нет… Идея еще жива, а люди уж не те. Все они выбиты из седла и не в состоянии снова сесть на коней, да их вовсе и не тянет… Ах, чего я только не насмотрелся, чего я только не насмотрелся за эту войну!..
Лоб у Хосе Марии покрылся багровым налетом, глаза налились кровью, зрачки расширились, точно он и сейчас еще видел перед собой трусость, измену, позор.
— Но ведь не все же короли одинаковы, — возразил Меро, — я, например, уверен, что Христиан…
— И твой не лучше нашего… Мальчишка, повеса… Ни мысли, ни воли в этих глазах вертопраха… Ты только взгляни на него!
Он показал на короля — тот в это время вальсировал; глаза у Христиана блестели влажным блеском, на лбу выступил пот, маленькая круглая голова так низко наклонилась над оголенным плечом его дамы, что казалось, будто он вот-вот совсем ее уронит, а его открытый рот словно вбирал исходящее от плеча благоухание. Эта пара пронеслась так близко от них, что они оба ощутили на лицах шумное ее дыхание, но во все растущем упоении балом танцующие не заметили собеседников. В зале стало тесно: гостям хотелось посмотреть на Христиана II, который лучше всех в своем королевстве танцевал вальс, а потому Эсета и Меро укрылись в глубокой амбразуре одного из раскрытых окон, выходивших на Анжуйскую набережную. Здесь они пробыли долго, овеваемые с одной стороны бальным шумом и вихрем, а с другой — свежим полумраком, успокоительной ночной тишиной.
— Короли ни во что не верят, короли ни к чему не стремятся. Зачем же мы ради них из кожи вон лезем? — с мрачным видом говорил испанец.
— Итак, вы изверились… И все-таки едете?
— Еду.
— Без всякой надежды?
— Нет, в надежде… в надежде только на то, что я сложу наконец голову, мою бедную голову, которую мне негде приклонить.
— А король?
— О, за него я совершенно спокоен!..
Что он этим хотел сказать? Что Христиан пока еще не сел на коня или же что, подобно своему двоюродному братцу, герцогу Пальма, он из любого сражения выйдет целым и невредимым? Эсета так этого и не объяснил…