Театр в Дрездене такой, какого лучше желать невозможно; это показывает, что значит иметь директором Тика. При мне давали «Фауста» и «Коварство и любовь». Я никогда не думал прежде, что «Фауст» может быть хорош на сцене; мне казалось, что он слишком много потеряет в быстроте театрального представления, однако теперь уверился в противном и думаю, что едва ли какая-нибудь трагедия может действовать сильнее. Среди актеров был только один отличный талант, зато талант необыкновенный! Это Паули, который играл Мефистофеля, но все шло так стройно, все малейшие мелочи были соблюдены так верно, что невозможно было не забыться. Эта стройность игры, может быть, гораздо важнее, нежели частные таланты в актерах-единицах. В Дрездене я видел первый раз театр. Здешний мюнхенский театр также славится, но с дрезденским его невозможно даже и сравнивать. Я был в нем еще только один раз, но и по одному разу можно судить о манере труппы. Здесь есть один отличный, превосходный актер, Эсслер, но зато он совершенно один (по крайней мере, в той пиесе, где я его видел), никто из других не выше наших Слукиных и Максиных, а актрисы играют даже несравненно хуже наших; правда, что и сама пьеса, которую давали, была ниже посредственной: это была драма в стихах, составленная из одной повести Гофмана «Майоратство». Я не знаю повести Гофмана, но, вероятно, она умнее этой драмы. Может быть, есть таланты между другими актерами, которых я еще не видал, но по крайней мере видно, что не Тик здесь директор, а человек вроде Кокошкина. Как много один человек может сделать! Видеть дрезденский театр утешительно во многих отношениях: убедясь, что достоинство театра, так же, как счастье государства, состоит не в многочисленности гениев, а в стройности, мы можем иметь большую надежду иметь скоро хороший театр, нежели ожидать, чтобы ветер навеял гениев.
Я сейчас возвратился от Тирша, к которому, как к ректору, ходил просить разрешения слушать лекции. Вот тебе подробное описание этого похода. Тирш живет в довольно отдаленной части города (т.е. по мюнхенским расстояниям), но, впрочем, в очень красивой стороне Мюнхена и в очень красивом доме, подле самой почти площади, которая называется Carolinen-Platz. Меня провели в довольно большую комнату, в которой я увидел группу совершенно немецкую: за большим круглым столом сидел какой-то толстый старик в колпаке и человек шесть дам и девушек; все они что-то ели (часов в 6 после обеда), а в некотором расстоянии от стола сидел Тирш, который тотчас подошел ко мне с учтивым приветствием. Узнавши о цели моего пришествия, он попросил меня в другую комнату и стал расспрашивать, где я учился и чем хочу преимущественно заниматься здесь; я отвечал, что философией и историей. «Die Philosophie, — сказал он, — finden Sie hier gut besetzt, Sie haben den Schelling; in der Geschiehte ober sind sehr Wenige zu empfehlen. Der einzige, den ich Ihnen rathen wurde, ist Gorres. Das ist zwar ein uberspannter, ober geistreicher Kopf. Die anderen haben wenig zu bedeuten[312]
». Он советовал еще слушать по философской части Киттеля, читающего метафизику и логику, и особенно заниматься латинским языком как способом, совершенно необходимым для истории. Потом говорил о Тютчеве как своем хорошем знакомом и очень хвалил его. Говорил, что и Шеллинг очень коротко знаком с Тютчевым. Потом пришел к нему какой-то мозглявый, кривляющийся и глупый немец, с которым он говорил минут пять, а я между тем сидел и наблюдал его физиономию. Вот его наружность. Человек среднего роста, не худой и не толстый, почти седой; черты лица тонкие и довольно красивые, нижняя губа несколько выдалась вперед, и на лице видна какая-то остановившаяся улыбка; глаза черные, ясные и довольно горячие; брови выдавшиеся, несколько вздернутые. Главное выражение лица — какая-то сосредоточенная внимательность; манеры вообще очень простые и благородные, а по его отрывистой манере говорить кажется, что он должен быть молчалив. Когда ушел мозглявый немец, Тирш спросил мое имя, которое записал, и я наконец отправился, но на дороге толкнулся об дверь, которую чуть-чуть не вышиб!