— Ну, вот — в деревне. Стало быть, ты никаких картин настоящих не видал, которые человеку забыть невозможно. А я насмотрелся. И должен я тебе сказать чистосердечно: какие тогда по деревням ютились, много те люди потеряли… Я хотя царя только раз видел в фуражке в ополченской паршивой, замасленной, ну все-таки я забыть того не могу, как его в Севастополе встречали и до чего много к этому приготовлялись. Потому что кто же он был, царь этот?.. Тот же бог земной… Богу небесному и то уж все люди перестали верить, а тогда этому верили, что от него все на свете зависит, что ему только захотеть, и вот, какие миллионы людей погибнуть должны, они бы живые остались. А он вон что в своей башке держал: ни за что не помирюсь, а буду до победного конца гнать, и сколько там миллионов погибнуть должно, для меня это без последствий… Ну, ему и сказали: в таком случае долой тебя, и никаких больше царей не хотим — хватит. Эх, время какое было! Люди на улицах говорили об разном, никого не боясь, — когда это раньше было? И на пальто старого драпу с черным воротником не смотрели, может, ты шпиён.
Ну не все, конечно, праздник, должны когда и буденные дни наступить, а то гули да гули, ан в лапоточки обули. Оглядываемся мы, какие севастопольские, кругом, видим мы, народу все более: это что ж такое? А это какие на фронте насиделись, те домой пришли. Я тоже двух таких встрел, с кем раньше работать приходилось. Спрашиваю: «Как там насчет победного конца?» — «Таких, говорят, дураков уже теперь на фронте нет. А какие офицера нам на фронте говорили слова эти: „конец победный“, тех штыками перекололи».
Значит, вижу я, войне конец, и надо мне об себе позаботиться, как мне дальше прожить, потому я о своих деньгах сбереженных могу в лучшем виде «до конца победного» добраться, а потом что же мне? С ручкой ходить?! Народ же об работе своей не думает, и какие побогаче, те тоже прижукли и даже хорошую одежу свою до время под хорошие замочки спрятали, а сами в задрипанном начинают ходить и по сторонам оглядывают.
Конечно, слова нет, народ за сколько там лет на волю вырвался, и это ж народ городской, а не то что деревенский, — ему корпится все обсудить, а также насчет будущего, вот почему вышло, что говорили тогда в городе все очень даже много, а дела стали совсем тупые… Деревенская жизнь — там совсем другое: «Царя скинули? Скинули, стало быть, нам теперь земельки прирежут…» Так я говорю?
— Это для каких, смотря, местностев, — ответил Евсей, задумчиво ломая дубовую ветку. — У нас, сказать, там помещичьей земли не было, там заводская… На завод мы, конечно, ездили гужом, подвод сорок… Ну, с завода что взять? Только какие стекла себе забрали да котел разбили… У нас ничего в те времена особого… А теперь, конечно, колхоз…
— В деревнях что? Там у каких помещиков что и брали, опять же Керенский приказывал назад отдавать… Ну, уж Севастополь тогда, как котел, кипел, и только капиталисты работ никаких не открывали, боялись. Одним словом, ни по штукатурной, ни по печной — ни-че-го… И вот начинаю я думать опять об Феньке: как же это она, стерва, в моем доме барствует, горя не знает, а я последние деньги из кассы тащу? Ты при ком это меня обмотала? При царе дело было. А где теперь царь этот со всеми законами его прискорбными? Раз царя нет, то и все законы его — аминь. На чьи ты орудовала деньги? Почему купчую-мупчую на свое имя сделала? Почему меня вон из моего угла кровного? Вот теперь ты мне на все это ответь!
Коротко говоря, прихожу я на Корабельную, которой я даже, если и бывать там по делу, и то избегал, вхожу я опять на свой двор — собаки уже две на меня накинулись с двух сторон, а на порожке, вижу, дите елозит. Та-ак, думаю, это уж, значит, Гаврилкино старание, значит, когда я насчет коз своих приходил, пожалуй, что она уж в начале в положении была, потому что дите уж порядочно елозить может. Я это прямо на порожек и в дверях с самой Фенькой сталкиваюсь. И что ж ты думаешь? Она уж другого грудями кормит. А на меня, конечно, со страхом и назад пятится. «Здравствуй, говорю, Федосья, и со свободой народной тебя поздравляю!.. Хотя ты, разумеется, свободу раньше того себе дала и время ты, вижу, зря не потеряла». Смотрю, уж и девочка, так лет двенадцати, около нее оказалась: это она племянницу свою из деревни заместо няньки взяла. Федосья, ни слова не говоря, в крик ударилась, девочка себе заорала, ребятишки двое себе — такой содом-гомор поднялся, что я аж на табуретку сел и уши себе заткнул…