— А не любит, говорят, наш помазанник божий деньги-то бросать на ветер. У него копейка на счету. Ну ладно, анекдот анекдотом, то ли был, то ли не был, а вот вы про молитвенник расскажите. Как он у вас все-таки оказался? Такие награды спроста не даются. А? Леонид Иванович?
— Да, — протянул Сахаров, — да, любопытно. Молитвенник. Очень любопытно.
Пришлось рассказать все. Лаврский слушал, опустив голову, а потом спросил:
— А вы все это не записали? Ну как же, писатель и упустили эдакое. Ведь готовая сценка из «Ревизора» или «Мертвых душ». Как это вас Лебединский учил? А? Повторите-ка, я забыл.
Николай промолчал.
Сахаров усмехнулся и сказал:
— «Ничего не говорить. Ни худого, ни хорошего. Молчание — первое условие, иначе пропали». Ах ты...
— Видите, даже хорошего тоже нельзя сказать, — зло улыбнулся Лаврский, — знает профессор, какое у нас хорошее. Говорите, с лица спал? Так что же тогда о нас-то, грешных, говорить?
— Вот так вы никому и не верите, — сказал Николай невпопад, но больно его уж взрывал тон Валерьяна.
— Нет, почему же, — пожал плечами Лаврский, — я вам, например, или Леониду Ивановичу очень даже верю.
«Да, — подумал Николай тяжело, — остер и злоязычен. Над всем смеется, а вот сочинения по богословию пишет образцовые, на пятерку. Перед всем классом читают. Как это связать?»
Он молча посмотрел на Валерьяна. А Валерьян вдруг что-то понял — подошел, обнял его за плечи, вернее, только дотронулся до них и сразу же опустил руку.
— А вы не кипятитесь, Николай, — сказал он мирно, — я ведь это сам над собой смеюсь. Помните: «Жена и дети, друг, поверь, большое зло. От них все скверное у нас произошло». И ничего не попишешь, такова жизнь, дорогой! Вот выйду на место, женюсь, пойдут дети, дом для них начну строить, — он подмигнул Николаю. — Дом в два этажа. А! — да что там говорить, сам такой же — «се предел, его не перейдеши». — Он махнул рукой и отошел.
«Всегда играет, — подумал Николай. — Актер! Передо мной играет, перед Леонидом Ивановичем играет, а больше всего перед самим собой. И самое главное, каждую минуту верит в то, что говорит. И потому верит, что уж ни во что не верит. Поэтому и за богословские сочинения у него пятерка». Он взглянул на Сахарова.
А тот хмыкнул да и налил себе еще одну рюмку.
— По слабости, — объяснил он, — исключительно только по старческой слабости.
Ему недавно исполнилось 25 лет. И был он еще холост, отсюда и бабочки, и Калерия, и эти его ученики.
Владыка в дела правления не входил, а вползал. Недели две он объезжал церкви и скиты, еще неделю знакомился с архивами и текущими делами консистории и семинарии, и вдруг в одно утро все заходило и загремело в его тонких и хватких руках. Туда и сюда полетели ревизоры — духовные и светские. И направляла их рука точная и неукоснительная. Владыка многое знал и еще о большем догадывался. Черное и белое духовенство — монахи и иереи — зашумели, заметались. У них заходил ум за разум от острых вопросов и неожиданных ударов. Все сходились на том, что где-то затаилось два шпиона, один консисторский, другой семинарский — но кто же? кто? Профессор догматики иеромонах Паисий — старик глупый и самонадеянный — однажды остановил Николая на улице и спросил: а правда ли, что он вместе с отцом ездил встречать преосвященного аж, аж на Орловскую?
Он ответил, что правда.
И что владыка наградил его требником?
Николай ответил, что и это правда и что владыка довез его до дому в своей карете.
А иереев, других почему-то с собой не посадил?
Николай ответил, что вот это уж совсем неправда, и хотел объяснить почему, но Паисий тоном «не ври, я все и так знаю», вдруг остро в упор спросил:
— Как, и остальные иереи ехали с вами?
— Нет, они не ехали, но и я-то...
— А-а! — сухо сказал и кивнул головой Паисий и прошел мимо.
Ну что ему можно было доказать — глупому и упрямому? Николай объясняться не стал.
(Через тридцать с лишним лет Чернышевский об этом Паисии напишет так: «Стоявший ниже всех других профессоров... одаренный способностью сбиваться в выражениях так, что конец фразы противоречил ее началу... отвлекавшийся в бесконечные рассуждения глупые о всем на свете... он служил предметом смеха и для товарищей своих и для учеников».)
А через несколько дней владыка крупно поговорил с его отцом.
— Нельзя так, сударь, — кричал и стучал владыка (сударь, а не отец Александр). — Непорядок это! Небрежение! Исправьте и доложите! Я проверю.
А когда отец уже шел к выходу, вдруг крикнул:
— А в воскресенье прошу служить со мною в соборе по случаю баллотировки дворянства.
Служить с владыкой в кафедральном соборе, да еще по такому случаю, было большой честью, и отец пришел домой возбужденный и просветленный.
— Вот тут-то, — сказал он сыну, — и постигается разница между властью духовной — отеческой и святой. Владыка прогневался, накричал, но тут же обласкал и приблизил. А губернские, те только орать горазды. У них небось вон какие глотки.