Меня разбудило солнце. Поднялся, гляжу за занавеску… – что за чудеса?! На табуретке, у изголовья Грача, Шехерезада, с этикетки! Протер глаза, крикнул: «Сергей, во сне это мне, Шехерезада?» Жуть даже проняла – может, с ума сошел? Гляжу, а Шехерезада протягивает ручку – и… моего Грача не-жно так, по щеке проводит, ребенка ласкает словно! Я-то не знаю ничего, а она уж при исполнении обязанностей, супруга, это в крови у них, как инстинкт. Друг дружке и слова не сказали, и с места не сходили, как ее вчера на табуретку ткнули, а уж она будит его лаской, оклик-то услыхала мой. И черную его прядь на молочном лбу оправила, с глаз сняла. И все так нежно, как дуновение. Ножки – как младенца, ручка из голубого рукава-раструба, будто розовый стебелек, – и вся – как куколка. Протер я глаза: сидит, кисейка отпахнулась, личико видно стало… – и ахнул я! Бывает же такое… – ну, та, живая та, девушка из-под Тав-риза, мечта-то наша, тот самый тип, с персидских миниатюр, самый живой «этюд»! Как-то хранится это, в тысячелетиях. Странное совпадение, но – факт. Грач, наконец, очнулся, всмотрелся, приподнимается, сел. Рукой так, на нее – «ты кто?» А та… Господи, что за жест! – по лицу его, нежно так… – фантасмагория! без слов понятно: «я, мол, жена твоя». Так вот именно и сказала ручка. И, верите, ни страха, ни… ну, ничего, как надо. Это у них от века, как дыханье, как бы служение. Так вот у пчел: чуть из ячейки выбралась, чуть обсохла, расправилась, – уж пчела, знает свое призвание. Грач на кулаки откинулся, взирает очумело, и на лице удивление и… восторг. С глаз кулаком смахнул – нет, сидит! Поднялся, осторожно, кругом ее обошел, а она с него глаз не сводит, головкой за ним следит. Он тогда по-турецки: «ты кто… как ты сюда попала?» А она ему кротко-нежно, и голосок – серебро живое – буль-буль – соловей по-ихнему: «жена твоя, господин». Грач шатнулся, а Канальчук, в дверях: «так что честь имею, ваше благородие, поздравить с законным браком!» Тут уж я упал на тахту и стал себя за волосы трепать: во сне или наяву мы все?!
Словом, история неописуема. Канальчук доложил, что было, «все по закону» и… – «теперь как прикажете». Грач был в великом замешательстве и… в восторге. Дзюльма была неотразима своей покорностью, нежностью, красотой глазами… «чистоты родникового ручья и неба», и это небо было – ее
Он взял ее руку и гладил нежно, раздумывая, как же теперь все будет и что с ней делать. Она покорно ждала, как кроткая овечка. Глаза ее… Не детские были ее глаза, и то, что томилось в них, что было в их грустном взоре и наклоне ее головки, шеи, – все это было извечно-женское, созданное в тысячелетиях, влекущее и творящее неудержимо… и властно чувствовал это Грач. И сразу определил-решил. Тут же, своим инстинктом. И все, будто вот так и надо, решило с ним: да будет.
Как раз заявился Аристопулос-мошенник, Грач достал у него под вексель пятьсот лир. Канальчук отвез выкуп Мамуту, уплатил магарыч мулле, старшине и старикам, привез Дзюльме ее наряд и старуху – побыть при ней. К вечеру Дзюльма разубралась и, кажется, обошлась совсем. Грач ей сказал, что повезет ее далеко, сделает ее русской, и она будет жить у его матери и готовиться к настоящей свадьбе по нашему закону. Она радостно-удивленно закивала. Можно сказать, пожалуй, что она полюбила красивого уруса, если не устрашилась полюбить: она на него взирала с благоговением, как на живого бога. Грача смущало, как отнесутся к его «безумию». После всего не могло быть и мысли об отказе от посланного судьбой подарка. Но все разрешилось – нельзя лучше.
Мы перешли в общую казарму: команда живо очистила нам закуток, очень довольная происшествием. Канальчук сообщил, что «очень одобряют, молодчага наш командир». Дзюльму оставили в мазанке со старухой. Утром Грач поскакал в штаб дивизии и подал рапорт о происшедшем. Дивизионный, старый кавказец, крепко распек его, посадил на двое суток под арест, потом в частном порядке, – он знал старого Грача-полковника, – одобрил решение жениться и обещал перевод в Тифлис. Получив отпуск, Грач вернулся с сестрой милосердия, которая привезла что нужно, Дзюльму одели и увезли в Тифлис, к матери Грача. В те дни я был в приподнятом настроении, по-новому опьяненный, и было как-то не по себе, что Дзюльма пропадет как беглый сон, – будто меня обидели. Жизнь наша круто изменилась. С Грачом мы простились грустно: оба творили сказку, и сказка кончилась для меня.