Самуил Маршак работал в литературе 60 лет: первые его стихи были напечатаны в 1904 году, последние — в 1964‐м. Это было большое время, богатое переменами, как никакое другое. И Маршак умел к нему прислушиваться: пожалуй, не было года и не было жанра, чтобы тема времени не возникала в его стихах. Но он делал все, чтобы время в них оставалось темой и не становилось приметой. Он никогда не датировал стихов, даже в рукописях. Он не хотел, чтобы его творчество представало перед читателем как процесс. Он хотел, чтобы оно было однородно и цельно — не напластования, а монолит, кусок неизменной вечности в потоке сменяющегося времени.
Время и вечность в стихах Маршака всегда выступают парою. Он не противопоставляет их, разница между временем и вечностью здесь не качественная, а количественная — как между секундой и сутками. «Мы видим движенье секунд и минут, А годы для нас незаметно идут. Но как же безмерно велик человек, Которому видно, как движется век». Не случайно во всех этих стихах у Маршака непременно присутствуют часы и счет единиц времени; не случайно он так безотказно писал для газет и журналов стихи к каждому Новому году, потому что Новый год — это и есть место стыка очень малой и очень большой мерки времени.
Но если между временем и вечностью нет разницы физической, то есть разница этическая. Производное от времени — это честь, производное от вечности — это совесть. В одном из стихотворений («На всех часах вы можете прочесть…») он сравнивает честь с минутной стрелкой, а совесть — с часовой. Пусть с точки зрения бесконечности между ними нет разницы — обе движутся одним и тем же часовым механизмом. Но с точки зрения конечности отдельной человеческой жизни разница между «жить по чести» и «жить по совести» — очень велика. Стихотворение, о котором мы говорим, когда-то кончалось (1950): «И счастлив я, что жребий выпал мне В такое время жить в такой стране, Когда, как стрелки в полдень, слиты вместе Веленья нашей совести и чести». Потом Маршак переделал эту концовку: совесть не позволяла ему выдавать желаемое за действительное.
Маршак мало писал о смерти, но трагедия смерти для него была прежде всего разницей масштабов, в которых существует живой и умерший человек. «Не жди, что весть подаст тебе в ответ Та, что была дороже всех на свете. Ты погрустишь три дня, три года, десять лет, А перед нею — путь тысячелетий». (Как не вспомнить здесь вордсвортовскую Люси, которой суждено «с горами, морем и травой вращаться заодно».) Маршак еще меньше писал о народе — он не любил патетических слов. Но он думал о нем в тех же понятиях. Он говорил: «Бывает: народ неправ в данный момент. Но в масштабе истории народ всегда оказывается прав. С отдельной личностью бывает обратное. В процессе времени она теряет свою правоту» (воспоминания Г. И. Зинченко).
Как время и вечность, так раздельно существуют для Маршака поэзия для времени и поэзия для вечности. И вся его поэтическая сила и слабость, все его творческие удачи и неудачи объясняются в конечном счете тем, как и насколько совмещались или расходились в его стихах эти две стихии.
Стихи для времени и стихи для вечности разделились для Маршака с самых ранних лет. У поэта было детство вундеркинда и юность газетного поденщика. «Я больше всего любил в поэзии лирику, а в печать отдавал чаще всего сатирические стихи». Сейчас уже мало кто помнит, что такое стихотворный фельетон в дореволюционной газете: почти ежедневные сорок-пятьдесят строчек бойким размером о чем угодно, а чаще всего ни о чем, только чтобы разнообразить страницу; темы их повторялись вновь и вновь, потому что никто из читателей нового фельетона не помнил предыдущего. Такими фельетонами Маршак зарабатывал на жизнь. Писал он их неутомимо: если их собрать, они составят отдельный толстый том в собрании его сочинений. В «Биржевых ведомостях» он подписывал их «Д-р Фрикен», во «Всеобщей газете» — «Уэллер». Это была хорошая школа стиха: именно здесь поэт усвоил легкость ритма, ясность слова и тот дар экспромта, который не покидал его до поздних лет. Но это не была та поэзия, которую он любил и хотел писать.